Слово | Май 2009 |
|
Курган |
Алексей ЗахаровАлексей Захаров родился в 1971 году в Кургане. В 1993 году окончил Курганский машиностроительный институт. |
Баба Тома, тихая, приветливая старушка, с белым улыбчивым лицом и ласковым голосом, прозванная из-за малого роста и безвредного нрава Птахой, жила в хоть и небольшом, но добротном пятистенном доме на «центральной» улице Поляновки. В самом, по ее мнению, «наиудачном» месте. Если по-настоящему разобраться, в деревне всего одна улица и имелась, просто когда-то местные жители разделили ее негласным сговором промеж себя на две части: «центральную», то есть старую часть, с какой деревня изначально и зарождалась при своем основании, и «новую» — послевоенное продолжение улицы,заворачивающее за бревенчатым, почерневшим от времени и опасно покосившимся бывшим колхозным складом вправо, к пустынному асфальтовому шоссе, которое петлей подползало к селению, а после снова терялось между березовых колков. Так и укоренилось. Вроде бы и ерунда, улица ведь все равно одна. Но с тех пор, как в середине пятидесятых поставлены были за брошенным складом первые три свежих дома, стали поляновцы намеренно уточнять в разговорах, кто, где живет. Кто-де на «центральной» улице, а кто на «новой».
Баба Тома всю жизнь прожила на «центральной», в светлом пятистенке с черемуховым палисадником. И дальше бы жила, да силы быстро уходить начали...
Весь последний десяток прошлого века потихоньку хирела деревенька, вместе с жителями оставшимися старилась, умирать готовилась. Больше половины домов стояли в ней сиротами, с наглухо забитыми ставнями, никогда не открывающимися. Как страна развалилась, обмерла сперва Поляновка, оцепенела, а потом и исход начался. Поехала молодежь кто куда. Чаще в ближние города на заработки, бросая дома со скарбом и воющими от тоски и страха собаками. И остались в деревне почти только одни старики, которым ехать было некуда и незачем и которые год от года неизменно убывали числом своим по естественной, никогда не отменяемой причине.
По обеим сторонам от Птахи не сохранилось уже ни одних соседей. По правую руку давно хозяева избу кинули, а слева — подругу ее, Матрену Слепушку — застенчивую, богобоязненную старуху, у которой один глаз с раннего детства вышибленным был, — в начале лета на кладбище свезли и зарыли. Через дорогу — окна напротив, — тоже старик с год как умер. Крепкий духом был. Ветеран. Долго в одиночку боролся с давними болячками, не поддаваясь ни смерти, ни уговорам сыновним переехать в город в бетонную квартиру. Дом потом несколько месяцев пустой стоял, а в конце весны купили его у сына городские под дачу. Слыхала Птаха от Костяныча, что последние годы зажиточные горожане стали с интересом приглядываться к домам в окрестных деревнях. Места-то вокруг Поляновки лежат красивые и всем богатые. И лесом со светлыми полянами, и небыстрой рекою с природными пляжами и спокойствием завораживающим. И от города не так далеко. Вот потому городские и начали присматриваться к Поляновке, силясь хоть на выходные сбежать от сумасшедшей деловой жизни.
...Баба Тома как обычно по деревенской манере проснулась рано, однако без надобности — коровы давно не было, за молоком ходила на конец «центральной» улицы, к Дарье Клюшкиной, — свесила с широкой старинной кровати бледные дряблые ноги и долго сидела так, приходя в себя со сна. Она то чумно и слепо глядела на фигурные алюминиевые шишки на заглавной спинке, то переводила невнятные глаза на кошку, сонно жмурившуюся у порога комнаты, и никак не могла разобрать — где она находится. Сначала Птахе казалось, что сидит она в кухне на лавке, приставленной к шершавой беленой стене печи, но тут же глянув на алюминиевые шишаки на железной спинке, все же соображала, что это не лавка. Тогда, думая, что сидит она на кровати в комнате — как на самом деле и было, — она обводила невидящим взором стены, сундук у двери, темный лаковый буфет, застеленный клеенкой круглый стол, большое, почерневшее пятнами, вставленное в деревянную раму прямоугольное зеркало и, не узнавая своего жилья, снова не могла взять в толк, где она и как тут очутилась...
Последние тридцать с лишним лет хозяйствовала Птаха самостоятельно, без помощников. Так уж случилось, что родственниками и поначалу она не слишком богата была -вытоптал лихой двадцатый век всю семью ее, — а к старости, на закате этого самого века, и вовсе оскудела баба Тома роднёю. После войны осталась Птаха без мужа, затем и маленькую схоронила — быстро сожрала болезнь дочку ее. Были у нее где-то дальние родственники в шумном городе, да Птаха не ведала где. Единственная сохранившаяся близкая душа, сын Николай, слава Богу, вырос, отслужил в армии, а женившись, уехал в район, не захотел в земле ковыряться. Сперва родилась у него с женою девочка. Жили хорошо, не богато, но добротно, обрастали потихоньку вещами. И мать Николай не бросал, часто приезжал к ней с молодухой и ребенком. Потом вроде бы и второго зачать надумали, да не сложилось. Умер Николай внезапно, неожидаемо. Если бы болел до этого или хотя бы жаловался на что, нет, здоров был. Пришел с работы вечером в бодром настроении, отужинал, повозился с дочей, сел на диван с газеткой и так за чтением советских новостей и умер — сердце вдруг разорвалось по неясной причине.
После смерти сына совсем реденько стала видеть Птаха и сноху, и внучку. Те на работе да на учебе, а Птаха — с хозяйством своим деревенским. Пока могутная была, все ведь скотину держала, корову с теленком, кур, гусей, один год свинью. А со скотиной, известное дело, куда надолго уедешь? Не бросишь ведь животину. То одно, то другое, да огород еще. Когда выдавалось время свободное или бывала баба Тома по каким пенсионным или больничным делам в районе, всегда навещала внучку, да не всегда заставала. Наташка или в школе — после в педучилище, — или шастает беспризорная по подружкам, покуда мать на работе. Птаха подождет, потопчется на лестничной площадке возле двери, если лето — посторожит на скамейке перед кирпичной трехэтажкой, потом, боясь не поспеть на электричку, постучится в соседскую дверь и, выпрастывая из суконной сумки двухлитровую банку со сметаной или с янтарно розовеющей домашней тушенкою, попросит передать «моим, когда домой воротятся».
До прошлой недели Птаха внучку раза три-четыре всего и видела. Теперь Наташка превратилась в немногословную, хозяйственную женщину. После училища там же, в районе, замуж вышла, детей родила. В середине смутных девяностых, когда с работой туго было, устроилась в детский сад воспитательницей и с тех пор в нем и трудилась. Мать ее, Птахина сноха, сразу после Наташкиного замужества оставила квартиру молодым и перебралась к бессемейной сестре в город. С той поры Птаха с Наташкой не виделась. Собиралась съездить, повидать внучку, да все откладывала, то дом боялась бросить — вдруг безобразники залезут, то сил нет — лежит на кровати болеет, то с огородом возня. А зимой и вовсе со двора днями не выходит. Куда ехать? Темнеет рано и скоро. А три недели назад, предчувствуя надвигающуюся немощь, попросила она Копы-лова, чтобы тот, как в район поедет, разыскал садик, в котором Наташка работает...
...Постепенно ясность сознания возвратилась к Птахе. Она еще немного посидела на кровати, трогая большими, узлистыми пальцами грубые алюминиевые украшения на железных спицах спинки, затем, удивляясь, как это с ней такое происходит, слезла с постели и принялась прибирать себя. Подобная смурь с нею и раньше, в прежние годы, раза два случалась, но протекало все мимолетно, поверхностно. Обнесет, будто пьяным ветром обдует, смешает мысли в голове, а через минуту отпустит, возвратится все, и мир вокруг всегдашним сделается. А в этот год совсем плохо стало происходить. Забываться она начала все чаще и сумрачней. В июне однажды пристал к ней недуг посреди дороги, когда она от Клюшкиных с молоком шла. Птаха и заблудилась средь бела дня в родной Поляновке, дом свой мимо прошла и уже почти за деревню к колкам выбрела, да ладно Костяныч увидел, догнал и привел домой. И так с возрастом ослабла телом, а тут еще и мозги отказывать начали. Чувствовала Птаха, что немочь совсем близко подобралась к ней, скоро в собственном дворе теряться начнет. Если б не голова, не страшилась бы Птаха одинокого своего будущего. Шлепалась бы помаленьку, покуда руки ложку держат, да с Костянычем в карты и лото на копейки поигрывала. А там глядишь, и колокола небесные зазвонили бы, позвали к себе ввысь...
Одевшись и расчесав после спанья короткие седые волосы пластмассовым гребнем, баба Тома вышла в тусклые, прохладные сени, а после, придерживаясь рукою за стенку, и на крыльцо. На улице было солнечно и по-осеннему свежо. Сентябрь уже давал о себе знать. От коровьей стайки, рядом с которой стояла собачья конура, звякая цепью и вывалив на сторону длинный язык, к ней подошел коренастый, лохматый и вечно серьезный Мишка. Пес обстоятельно обнюхал хозяйкины калоши, задрал вверх большую голову и, болтая хвостом, стал неотрывно смотреть слезящимися глазами в Птахино лицо. Мишка был стар и беспороден. Шерсть серыми клоками свисала с его боков, желтые клыки были наполовину сточены, но службу свою он, как и в молодости, продолжал нести исправно. В жизни Мишка не знал ничего кроме цепи, покрытой куском рубероида дощатой будки и загаженного курами крохотного двора, который изо дня в день самоотверженно охранял. Поэтому, когда хозяйка в последний год заимела привычку нет-нет, да и снимать с него брезентовый ошейник, желая тем самым порадовать пса недолгой свободой, тот, не понимая, зачем она это делает, садился возле будки и удивленными глазами смотрел на нее. Неведома была Мишке радость свободы. А вот возможность поплясать для него действительно была подлинным счастьем. Стоило Птахе встать перед Мишкой и начать хлопать в ладоши, по-старушечьи скрипуче затягивая: «Танцу-уй, Миша, танцу-уй, Миша, ап-ап-ап. Тай-да, тай-да, тай-да, тай-да...», — пес тут же хватал зубами валяющуюся возле будки эмалированную миску и вместе с посудиной в пасти принимался кружить вокруг хозяйки, опутывая ей ноги цепью.
— Ну что, Мишка, проголодался? Покормлю тебя сейчас, покормлю, родный, — Птаха через силу склонилась и погладила пальцами плотную сальную шерсть меж собачьих ушей. «С собой тебя возьму, не оставлю здесь одного пропадать, уговорю поди как-нибудь... Ты вон какой цирковой у меня и ловкий, даже плясать умеешь», — жалостливо подумала Птаха, оглядывая залитый утренним солнцем двор и трех пестрых кур, важно вышагивающих у ворот по росистой траве.
Она постояла еще с минуту у стайки, потом, прихватив Мишкину миску, держась за поясницу и припадая на одну ногу, вышла в огород. Там она основательно осмотрела все кругом, хотя кроме четырех скудных грядок с тыквами и увядающими помидорами и осматривать нечего было — картошку на зиму у тех же Клюшкиных покупала, — и вернулась в дом. В кухне налила в миску давнишних щей, туда же наломала сухарей, выловила из кастрюльки и бросила в мешанину несколько картофелинок и, опять выйдя во двор, поставила чашку к будке. Мишка, бренча цепью, сразу сунулся к миске, понюхал, серьезно и с благодарностью поглядел на Птаху и, не спеша, принялся лакать. А она села на лавку возле жестяной бочки, в которую по шлангу с крыши накапливалась дождевая вода, и, отгоняя надоедливых, кусачих в эту пору мух, принялась наблюдать за Мишкой и курами.
Вскоре солнце стало припекать сильнее, и Птаха ушла в дом. Похлебала молока с хлебными крошками, затем с полчаса просидела за столом, слушая радио и разглядывая в окно улицу. Голос диктора слабо доходил до ее сознания. Отдельные слова, цепляясь, сохранялись в уме несколько секунд, но смысл она все одно не понимала. Нужно было вслушиваться, соображать, а она никак не могла сосредоточиться, к тому же ее стала одолевать зевота. Птаха поднялась с табурета и перебралась на застеленную кровать, собравшись немного полежать. Устроившись, она еще сколько-то времени все-таки пыталась слушать радио, но постепенно задремала и уснула незаметно, неглубоко.
Проснулась Птаха оттого, что громко состучала входная дверь. Она открыла глаза и, разбирая спросонья, как скрипят в кухне чьи-то шаги и в такт им что-то деревянно бьет об половицы, в ожидании взялась смотреть на занавешенный голубым ситцем дверной проем комнаты. «Мишка не гавкал, спокоен был, выходит, кто-то свой в избу вошел», -решила Птаха, поджидая нечаянного гостя.
На пороге появился Костяныч. В пыльном, с пятнами, черном пиджаке от старинной железнодорожной формы, в хэбэшных рабочих брюках и серой, в елочку кепке. С неизменной, тонкой, собственноручно выструганной сосновой палкой в руке. Он остановился на входе и, отдыхая, принялся искать ее — шарить по комнате подслеповатым взглядом.
— Ты чего ж, Птаха, занедужила, что ль? — беспокойным голосом осведомился Костяныч, найдя ее лежащей на кровати.
— Да нет, так что-то сморило меня, — ответила Птаха, садясь на постели и перевязывая на голове сбившийся платок, — легла посоветь немного и заснула.
— День на дворе, а ты спишь. Так, Птаха, и царство божье прошляпишь, колокола небесные не услышишь, — усмехнулся Костяныч, пытливо вглядываясь в нее.
— Не просплю, — отмахнулась от его поддевки Птаха, — они ж, поди, небесные, не простые. Особые, стало быть. Чтобы, как звенеть начнут, нужный человек услыхать их мог. Где б ни был.
-Ну-ну, — протянул Костяныч и, морщиня ногами домотканый половик, прошаркал к столу.
— Почто, старенький, палку-то в сенях не оставил? — незлобиво пробурчала Птаха, наблюдая, как гость пристраивает свой посох слева от окна, под семейными фотокарточками.
— Уташшат.
— Кто уташшит-то?! Мишка что ль?!
— Не, Мишке я доверяю, у нас с ним дружба, — ответил старик и, пряча улыбку на заросшем седой щетиной лице, снял кепку и положил ее на стол. — Куры могут уволочь. Они у тебя шустрые, везде без спросу шныряют. Давеча со двора у меня колун похитили, он у мучного ларя прислоненный стоял. И еще у кобеля кость умыкнули. Сосед Тихон через забор видал.
Костяныч тоже жил один. Влево, наискосок через дорогу, четвертый дом от Птахи. Невысокий, даже маленький, порядком высохший к своим восьмидесяти трем летам,
при любых обстоятельствах он неизменно сохранял веселую бодрость духа — ценное качество, приобретенное им еще в молодости и закрепленное в зрелые годы. Жизнь у него выдалась геройская, с огнем и железом. Забрали Костяныча из Поляновки молодым парнем в финскую, а возвратили тертым мужиком осенью сорок пятого, с обрубленными фалангами на левой руке и пробитыми навылет пулей обеими щеками. Жена Костяныча, Александра, лет пять, как умерла. Дети еще после школы по другим местам разъехались. Дочка обосновалась в районе медсестрой, а сын поселился в городе. Но не забывали они отца, раз-два в месяц наезжали с семьями, помогали старику по хозяйству.
осле смерти жены Костяным крепился. Заимел привычку подолгу прогуливаться по деревне — «убегать от смерти», как он говаривал. Когда погода позволяла и когда не лежал пластом от хвори на скрипучей узкой тахте, выбирался старик из дома на улицу, следовал до ее конца с передыхами и разговорами — если встречал по пути кого из деревенских, — потом возвращался назад и заворачивал в Птахин двор обменяться новостями и поиграть в карты. За пять лет вдовства было пару случаев, когда предлагал Костяным Птахе доживать век вместе, чтоб обоим легче, сподручнее было. Да всякий раз дело останавливалось из-за того, что никто не хотел свой дом без пригляду бросать и переходить жить в чужой. Из-за этой-закавыки не сладилось у них дело. Так Костяныч и продолжал навещать Птаху, проводя с ней время за игрой на копеечки, да обсуждая немногочисленные поляновские пересуды.
— Ты, небось, за колуном ко мне явился? — подыгрывая Костянычу, с лукавством в лице осведомилась Птаха. — Иди у курей и справляй.
— Нет, поздно теперь, Птаха, справлять, — притворно вздохнув, сказал старик, — Тихон говорит, видал, как твои куры мой колун к Клюшкиным снесли. На самогонку обменяли.
— Врет твой Тихон, Костяныч, не мои это, — улыбнулась Птаха. — Мои на дворе ходили.
— Как врет?! Он же сам видал. Ты поди с ними тоже самогонку пила?
— А с чего он сочинил, что это мои куры были? — Птаха поднялась с кровати и, пошатываясь от внезапно нахлынувшей слабости, маленькими шажками посеменила к столу. — Ой, что-то темно в глазах сделалось, как бы не пасть, Костяныч. Дай скорей руку. -Добравшись до табурета, она, прежде чем опуститься на него, точно невидящая ощупала ладонью сиденье — надежное ли.
— Как с чего взял? — не унимался старик. — Только твои куры, Птаха, в деревне колуны воруют. У Копыловых, у тех куры лопаты да грабли ташшат.
— Да ну тебя, — перешла на серьезный тон Птаха.
— Ну ладно, раз не желаешь сознаваться, не надо, — Костяныч умолк и, щурясь на свет, взялся смотреть в окно, за которым сквозь черемуху виднелась безлюдная улица. — Давай тогда в лото сыграем. Может, я за колун в обратку отыграюсь. Чтоб не в убытке быть. Сыграем по копеечке, а, Птаха?
— Погодь, Костяныч, дай оклематься маленько, — попросила она.
Несколько минут Птаха сидела на табурете, устремив задумчивый взгляд на сундук, беззвучно шевелила малокровными сухими губами и бессознательно гладила рукою шерстяную ткань платья на коленях. А Костяныч все смотрел и смотрел, щурясь, в окошко. Затем она медленно и нетвердо поднялась и так же, как утром, взявшись за поясницу, проковыляла в кухню.
Возвратившись в комнату, Птаха ласково спросила:
— Будешь булки с молоком есть, старенький? Я вчера булок что-то страсть захотела, завела теста немного и напекла в печи.
— Нет, булок не хочу, — откликнулся Костяныч, глядя на Птаху, — вот повалиху бы ноне поел. Повалихи хочу. А тебе молока не требуется, Птаха? Я у Клюшкиных на твой пай купил утром.
— Молока? Нет. Не надо. У меня до завтрева есть, а после в магазине брать буду.
— За тобой завтра приедут? — сообразил старик, припомнив что-то. — Собралась уже? То-то смотрю становина новая на тебе. Нарядилась.
— Завтра, Костяныч, — Птаха опять присела к столу и, думая о чем-то тревожном, опустила неуверенное лицо.
— Кто приедет? Внучка?
— Наталья, с шофером, чтоб вещи перевезти.
— У нее, стало быть, доживать будешь. В районе.
— Там. Они материну квартиру давно продали. У них теперь дом собственный, плито-вой, на четыре комнаты.
— Большой, — со значением покачал головой Костяныч.
— Большой, — согласилась с ним Птаха.
— А свой дом как же? Куда?
— Свой я Наталье отписала. Она на прошлой недели с натарисом сюда приезжала, с бумагами.
— Продаст дом внучка твоя, — Костяныч пошарил в кармане пиджака, вынул скомканный носовой платок и вытер сочащийся нос.
— Пускай продает, не пустому же ему стоять, нечисти заводиться. Возьмут городские под дачу. У меня место удачное.
— А Мишка как же, Птаха? А куры? Придется мне Мишку взять к себе на довольствие.
— Нет, Мишку с курями с собой заберу. У Натальи дом свой, место во дворе, небось, найдется.
— А ребятни у нее сколь?
— Две девочки.
— Ну вот, да ты еще третья... Доживала бы уж у себя, Птаха. Дотянули бы как-нибудь до колоколов небесных, а... Сама говоришь, не прокараулим их. А там бы и зарыли нас, не оставили бы наверху валяться. Сколько по свету топчусь, ни одного покойника, Птаха, не видал, чтоб сверху земли валялся, — уверенно, со значением сказал Костяныч, снова вынимая платок из кармана.
— Нет, Костяныч, не смущай ты меня, — вдруг испуганным, близким к плачу голосом попросила Птаха, — я и так извелась вся. Боязно... И в зиму оставаться одной страшно. Обессилила. Зимой печку топить надо, по воду ходить, двор занесет — снег подчищать. Да и, сам знаешь, водить меня начало, не соображаю, что делаю. Вьюшку запамятую открыть, угорю, буду мертвая валяться, мыши объедят, и никто знать не будет... Ты тоже не седне-завтра помрешь, сам еле топаешь. На три года меня дряхлей. А Наталье я дом отписала, и пенсия у меня нажита. Доходят поди... Я имне в тягость буду, — последнюю фразу Птаха произнесла с едва приметным сомнением.
Костяныч ничего не сказал на эти Птахины слова. Замолчал надолго, близоруко разглядывая старинные фотокарточки на стене рядом с окном.
Так, не разговаривая и напряженно и тяжело размышляя о будущем, они сидели за столом, пока по дороге с ревом не пролетел мотоцикл. Костяныч, первым сбросив с себя тягостную хмурь, покряхтел, прочищая горло, и в шутку, изображая из себя хозяина, потребовал чая. Птаха послушно поднялась с табурета, одернула подол, согрела в кухне на плитке воду, принесла в комнату большие налитые кипятком чашки, заварник с вечерним чаем и достала из буфета стеклянную вазочку, наполненную зернистыми кубиками рафинада. Затем они не спеша пили чай с булками, обмениваясь скупыми словами. Костяныч рассказал, как приходил к нему два дня назад пьяный Копылов, занять полсотни на бутылку. Он деньги дал. Копылов божился полтинник утром отдать, но не вернул. Допили чай, и Птаха унесла посуду в кухню, поставила в раковину под умывальником, а, вернувшись, вытерла утиркой на клеенке накапанные коричневые пятна.
— Давай сыграем что ли, Птаха? По копеечке, — опять предложил старик, трогая искалеченными пальцами клеенку перед собою — влажная, нет.
— В «дурака»? — отозвалась Птаха.
— Зачем в «дурака»? В «дурака» ты жулить начнешь. Мне не доглядеть будет, — серьезно пошутил Костяныч, выуживая из нагрудного кармана очки. — Вынимай лото. На двух картонках сыграем. В лото, как Бог даст, Птаха. Какой бочонок ухватишь, такая и судьба твоя дальнейшая. В лото ты меня не обдуришь. Из мешка я тянуть стану, — он пристроил на носу очки, вытащил из брюк кошелек и принялся выбирать из него на клеенку мелочь.
— Ладно, напраслину-то на меня наговаривать. Это за тобой следить надобно. Мне жулить не к чему.
Птаха повеселела немного и пошла к сундуку за лото. Она откинула массивную, пробитую множеством медных гвоздиков крышку, достала мешок с бочонками и пачку перевязанных шерстинкой трепанных картонных карт с числами на клетках. растянув тесемку на мешке, старуха подала его Костянычу.
— А может на кур, а, Птаха? — хитро поинтересовался старик, теребя картонки пальцами.
— Хватит представляться-то, — с напускной суровостью ответила Птаха.
— Ну, твоя воля, — Костяныч извлек первый бочонок и, подставив его к свету, чтобы лучше было видно вырезанные цифры, объявил: — Восемь — в гости просим...
На следующее утро Костяныч пошел к Птахе прощаться. Когда, оглянувшись для верности по сторонам, он перебрался через дорогу, увидел в распахнутых воротах тупорылый «пазик», загнанный в Птахин двор задним ходом. Автобус заехал во двор полностью и стоял чуть криво, почти подпирая бампером коровью стайку. Мишки на месте не было. Он время от времени басисто лаял откуда-то из огорода и беспокойно гремел цепью. Устав, пес замолкал, слабо, чуть слышно подвывая, потом снова принимался хрипло гавкать из-за сараек.
Костяныч, выставляя впереди себя палку, протиснулся между автобусом и стеной дома, окинул глазами почерневшие от времени — дворовые постройки и поднялся на крыльцо. Двери в сенцы и избу были растворены и приставлены поленьями. Внутри дома звучали людские голоса и слышался стук женских каблуков по половицам. Костяныч скинул на пороге калоши, миновал полутемные, пахнущие сухими травами и старой овчиной сени, шагнул в кухню и тут же столкнулся с поджарым мужиком в рубахе и джинсах, который выносил из комнаты большой коричневый чемодан. Пропустив незнакомца, он прошел в освещенную утренним солнцем горницу и, не обращая внимания на бывших в ней чужаков — женщину в коричневых брюках и толстой серой кофте и еще одного мужчину, коренастого, лысого и толстомордого, в спортивной бело-зеленой мастерке, — которые вопросительно уставились на него, как только он появился в комнате, опустился на вчерашнее свое место за столом.
Птаха сидела на кровати празднично одетая, тихая и заметно растерянная. В новом светлом платке, старинном коричневом платье из габардина и малоношеной красной кофте на пуговицах. На ногах у нее были нехоженые домашние тапочки с опушкой. Расположившись за столом, Костяныч сухо поздоровался — как бы и со всеми, а сам, глядя лишь на Птаху, — пристроил палку между ног, обхватил ее руками и стал деловито наблюдать за происходящим.
Всем заправляла Наталья — Птахина внучка. Невысокая, сухая женщина лет сорока, с прямыми русыми волосами, забранными на затылке заколкой в короткий хвост, с обыкновенным, ничем особо не примечательным лицом. Она вполголоса отдавала распоряжения мужчинам — поджарый был водителем «пазика», а толстомордый «барсук» — Натальиным мужем, — и иногда спрашивала о чем-нибудь Птаху.
Приезжие быстро привыкли к появившемуся в доме чудному сухонькому старику и, больше не обращая на него внимания, продолжили заниматься своими делами. Водитель отнес чемодан в автобус, возвратился в комнату и встал у зеркала в ожидании следующих указаний. Наталья выспросила у Птахи, где какие вещи лежат, и, не таясь от нее и Костяныча, словно их не было в комнате, отдала распоряжение мужу:
— Много брать не будем, Артур, дома и своего хлама полно. Чемодан бабулькин с вещами взяли, документы у меня. Ковры еще, посуду, мешок с сахаром и так из сараек по мелочи. Давай вытаскивай из-под кровати, там два ковра свернутых лежат, — и, обернувшись к Птахе, не меняя тона голоса, произнесла: — Ну-ка, бабуленька, убери ноги, Артур ковры вытащит.
Рыская по дому, чужие принялись вынимать из разных мест и таскать в автобус вещи. И Костяныч, следя за тем, как Наталья, раскрыв все дверцы буфета, взялась сортировать столовую утварь на годную и на ту, которая так, пустяк и чепуха никчемная, думал, что не дай Бог и ему дожить до такого черного дня. Потом Наталья закончила возиться в буфете, подхватила коробку с посудой на руки и, мимоходом взглянув на свое отражение в мутном зеркале, вышла из комнаты в кухню, а после и на улицу.
Птаха сидела понурая и по-прежнему немая. Даже в отсутствии посторонних она не воспользовалась возможностью, чтобы обмолвиться с Костянычем несколькими словами. И в сторону его не смотрела, точно повинная в чем была. А после того, как, отвернув рукой занавеску, в комнату сперва снова вступил Артур, а следом и его жена, откры-
лась перед Костянычем тяжкая правда, и ясно ему сделалось, отчего сидит на кровати едва живой, прижавшись к железной спинке и схватившись руками за шишаки, бедная Птаха.
Предстояло Птахе доканчивать век свой не в «плитовом» внучкином доме, а в сиротском старушечьем заведении. В богадельне. Известно это сделалось случайно, через водителя. Наталья с мужем до поры, до времени скрывались от Птахи, не говорили. Да водитель выдал. Вот потому и сидела Птаха теперь на кровати оглушенной и оцепеневшей. А когда вошли родственники и сказали, что срок настал — надо вставать и идти в автобус, у нее и вовсе ноги отказали. Губы задрожали, вся она обмерла и, сжавшись на кровати подбитой птицей, еще плотнее придвинулась к спинке. Стиснув алюминиевые шишки, Птаха как-то загнанно и жалко смотрела на Костяныча.
Сообразив, что уговорами дело скоро не кончится, а с автобусом договоренность до обеда была, Наталья велела мужу выводить бабулю из дома силком. Тот, не предполагая, что старуха способна оказать хоть какое-то стоящее сопротивление, взял Птаху за руку повыше локтя и, потянув, попытался оторвать ее от спинки. Но Птаха не далась, она крепко уцепилась за фигурные шишки, продолжая неотрывно смотреть на Костяныча дикими глазами. Тогда, удивленный и раздраженный бабкиным упорством, Артур взялся за ее запястья уже двумя руками и потянул напористей, все больше и больше наращивая усилие. Постепенно он расходился. Налился кровью, начал сопеть и злиться, но справиться с Птахой не мог. Наталья стояла на прежнем месте, у двери и, не произнося ни звука, наблюдала за происходящим с каменным лицом. Водитель побыл в комнате еще немного, потом нервно развернулся и, громко бухая ботинками по затоптанным половицам, вышел. А Артур продолжал бороться с Птахой, не умея оторвать ее сильные, жилистые руки от кровати.
Борьба продолжалась минуты две. Артур то отпускал Птахины руки, то вновь принимался отдирать их. В какой-то момент Птахе сделалось так страшно от понимания безвыходности своего положения, что она начала тихо всхлипывать, по-старушечьи жалобно причитая: «Уморите меня здесь... Уморите меня здесь... Дайте в родной избе погинуть, в своем углу преставиться...»
Толстомордый потихоньку зверел. Он принялся вывертывать Птахе запястья. Сумел оторвать один палец от железного прута и стал выламывать его, принуждая тем самым старуху отпуститься от спинки. Увидев это, Костяныч не выдержал, приподнялся с табурета и, придерживаясь за край стола, сделал шаг вперед. Он перехватил свою палку обеими руками, размахнулся и, с кряком выдохнув, хлестко протянул ею «барсука» поперек широкой спины. Ударил так, что, к собственному удивлению и довольству, палка переломилась на несколько частей и разлетелась по углам комнаты. Одну часть он по-прежнему продолжал сжимать в руках. Толстомордый на секунду замер, втянув от неожиданности голову в плечи, затем отпустил отчаявшуюся Птаху и, развернувшись к Костянычу и еще больше багровея, принялся надвигаться на него грузной кабаньей массой.
— Только вдарь, барсук, попробуй, — хрипло предупредил старик, глядя в глаза Артуру. — Сегодня же спалю дом, без наследства останетесь.
— Я вдарю так, что не спалишь, — зло пригрозил «барсук».
— Ты вдарь, а после поглядим, — Костяныч, ожидая удара, бросил обломыш на пол, отступил к столу и надежнее взялся за его край рукою.
— Не трогай, Артур, — приказала мужу Наталья, — бабулей займись, ехать пора. Она подошла, со сдержанной настойчивостью взяла Костяныча за локоть и вывела из дома на солнечный двор. Оставив его возле автобуса, она опять вернулась внутрь.
По двору ходили куры. Равнодушная кошка грелась на лавке, возле дождевой бочки. Костяныч, щурясь и вытирая увлажнившиеся от яркого света глаза, отошел к сараю, опустился на березовый чурбак и, понимая, что все уже решено, принялся ждать.
На улице было тепло и безветренно. День выдался погожий, спокойный. И из-за этого несоответствия — настроения погоды и того, что творилось сейчас в Птахином доме, — Костяныч в душе злился на бестолковую природу, на ее безучастность и непонятливость. Он беспокойно и суетно ощупывал грубыми пальцами занозистый край чурбака, косился на автобус и напряженно ждал. До него долетал слабый запах сигареты и отголоски работающего в «пазике» радио. Водитель сидел в салоне на заднем сиденье, смотрел через окно на старика и лениво курил.
Спустя некоторое время послышались шаги, и на крыльце появился Артур. За ним вышла Наталья. Она вела покорную, сломленную старуху под руку. «Как арестантку сопровождают», — подумал Костяным, с тревогой разглядывая Птаху. Наталья с Птахой пошли к автобусу, а недовольный с виду Натальин муж принялся запирать избу на висячий замок. Завидев Костяныча, Птаха опять стала тихо всхлипывать. На огороде тут же, надрывно лая и кидаясь на цепи, занялся Мишка.
Немного погодя «пазик» с натугой завелся, заполонил воздух сизой вонью и медленно выкатил со двора. Артур закрыл ворота и, не обращая внимания на то, что Костяным так и оставался сидеть на березовом обрубке у сенного сарая, плотно притворил за собой калитку. Взрыкивая на ухабах, автобус вырулил на проселок, набрал ход и, противно, с надсадой воя, начал удаляться в сторону трассы.
Костяным продолжал сидеть на чурбаке до тех пор, пока воющий звук окончательно не растворился в невидимой, заслоненной от его глаз деревьями и соседскими домами, дали. После, озираясь по сторонам, он поискал по двору, чем бы можно было заменить сломанную палку. Ничего, кроме прислоненной поодаль к стене дома тяпки с грязной, коротенькой ручкой, не увидел и, не зная, что делать теперь, стал задумчиво и как-то зачарованно смотреть в небо, устремив взгляд над поленницей во дворе и крышами домов, что находились на другой стороне улицы.
Какое-то время он застыло глядел в голубую вышину. Когда же к нему воровато подкралась курица и, опасливо клоня головку набок, тюкнула клювом в ногу — туда, где между калошей и штаниной виднелся носок, — Костяныч, наконец, очнулся и с трудом слез с чурбака. Он добрался до стены дома, взял тяпку и, опираясь на нее, пошел в огород освобождать измаянного Мишку.
Пес встретил Костяныча вопросительным и как обычно серьезным взглядом.
— Тепереча у меня, старый, столоваться будешь, — негромко, но с чувством произнес Костяныч, отвязывая Мишкину цепь от колодезного ворота. — И плясать вместе будем, парень... До колоколов небесных.