Слово | Февраль 2004 | |
Москва | Александр СалангинЖивет и работает в Москве |
Пять лет назад всё было совсем иначе. Через месяц жизни в Москве мы остались без денег. И с работы меня выгнали, на которую только-только успел устроиться. На последние я отправил всех домой и решил прожить лето один. За квартиру в Сокольниках платить надо было только осенью — но надо. Причём за все три летних месяца. За меня поручились. Запасы кончились очень скоро. Начались бредовые июньские дни в одиночестве на одной воде и чечевице. Полная ерунда. Тошнило от голода. Без регистрации никому не нужен был даже курьер. И тут я просто встал и начал молиться. Горячо, много, честно. Будь что будет, тихо говорил я в раскрытое окно. И через пару дней снова работал там, откуда меня за месяц до этого выгнали без возможности восстановления - в лучшем на свете магазине компактов. Борис the Spider Симонов, владелец «Трансильвании», оказался впоследствии человеком не из тех, кто способен принять на работу незнакомого просто оттого, что тому нечего есть. Больше таких актов милосердия я за свою трёхлетнюю трансильванскую жизнь от него не припомню. Полмесяца спустя, незадолго до известной бури, когда повалило полгорода, я долго не мог заснуть после трудного дня и рассеянно смотрел, лёжа на спине, в чёрную листву за окном. Увидел маленький блик, но не придал ему значения и заснул. На второй вечер увидел его снова, но опять не захотел вставать. На третий встал и после долгих усилий разглядел. Это был чей-то нательный крест, запутавшийся ниткой в дереве на уровне моего окна. После бури, перед дефолтом, я его уже не видел.
В кризис мы переехали на Кантемировскую
и поделили квартиру с Саней Коммунизмом. (В день, когда нам, осенним и
безденежным, велели съезжать, позвонил Саня и сказал: «Приезжайте, будем
жить вместе, вдвоём легче двухкомнатную проплатить».) Общение с Коммунизмом
было ежедневным: «Ты мне вот чего объясни, рыжий: если человек рождается
— ангел ему тоже рождается, что ли? Откуда он рождается? Вот видишь, какая
у тебя религия... Так я не понял, получается, что и Маяк, и Есенин, раз
самоубийцы, то в аду, что ли? Нет, я этого принять не-мо-гу». И так далее.
Наступила поздняя осень. На глазу вскочил ячмень. Вечером Оля брызнула
в него святой водой: из глаза потоком хлынула кровь и ячмень исчез. После
грустного происшествия с милицией (помню, помню, Коммунизм) мы разъехались
по разным местам. Коммуналка на Студенческой. Приехал ещё один покоритель
Москвы, старый курганский товарищ, и поселился с нами. Продали телевизор.
Наступил декабрь. За несколько дней до Нового Года нас опять попросили
съехать. Всё это время — и на работе, и дома, и в метро — я думал о том,
что я никто и пусть всё будет так, как будет. Жертва Богу дух сокрушен;
сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Примерно таков был ход моих
мыслей. Больше ничего. Мы начали искать жильё. Нашли две комнаты на общей
кухне и перевезли туда вещи на метро (не было денег на машину). Как только
перевезли, товарищ сказал, что не будет жить — передумал(!), едет обратно
в Курган. Зачем нам теперь две комнаты? Мы дико извинились перед квартиродателями
и забрали вещи со станции «Измайловский парк». Последний момент поиска
квартиры продолжал быть последним. Мы въехали в чудом найденную коммуналку
на Профсоюзной то ли 30-го, то ли 31-го декабря. Мы сильно устали. Зимой
98-99 я не понимал, зачем жизнь устраивает такие сложности. Понял позднее:
хозяева жилья разменяли свои квадраты на квартиру, мы переехали на Академическую
и до последнего времени платили за жильё столько, сколько не платят даже
за коммунальную каморку с окнами на МКАД. Полтора года назад я устроился
на новую работу — и через месяц контора переехала под окна моего дома.
К нам никогда не стучались участковые. Сейчас платим за это жильё четыре
тысячи рублей в месяц (хозяева сразу объявили нам, что боятся долларов
— «обман один»). Пусть курганские москвичи скажут курганским курганцам,
сколько на самом деле стоит снять однокомнатную квартиру на Академической.
Словом, мы переехали, но уже к весне дефолт перестал быть таким страшным,
каким был осенью и зимой.
Когда человек забывает душой
о хорошем, его начинает носить между плохим и очень плохим. Вот это самое
бесполезное, самое отстойное — и по злой иронии оно отнимает все человеческие
силы. Однажды Оля услышала от меня, пьяного и уставшего врать, всё, чего
я не должен был ей говорить. Сейчас я понимаю, что сделанного (и сказанного)
было слишком много. И она сказала, что мы не будем жить вместе. В тот
вечер я остался дома один. Я вспомнил о своём дедушке. Он никогда не был
ни коммунистом, ни комсомольцем, ни пионером, ни октябрёнком. Просто работал
дорожником, ездил на изыскания и проектировал трассы и мосты. Он никогда
не бил и не ругал меня (я воспитывался у него). Каждое утро, ведя меня
в школу (начинал я в 32-ой) мимо тогдашнего краеведческого музея в горсаду,
он снимал шапку и вздыхал. Последние несколько лет перед нашим расставанием
провёл в чтении Библии. А однажды, когда я уже был взрослым, дед тихо
вспомнил: «Мне года четыре было. Мама меня в храм принесла. Какая благодать
на меня тогда сошла». Он немного иначе и прямее сказал, но я не буду повторять.
Трудно будет читающим поверить в то, что он сказал. Да, Оля ушла от меня.
Вдруг сквозь грязь и блевотину плохого и очень плохого всплыло хорошо
забытое хорошее. И я тут же позвонил деду. Такого личного разговора, хоть
мы и самые близкие люди на свете, у нас больше никогда не было и не будет:
«Дед, знаешь, я тебя сегодня очень попрошу помолиться о том, чтобы Оля
осталась со мной». — «Хорошо, Саша. Помолюсь». Ситуация висела ещё не
один месяц. И всё-таки разрешилась. То, что мы остались семьёй, мне и
сейчас кажется чудом. Поэтому теперь мы всегда будем вместе. И даже смерть
нас не разлучит.
Прошлым летом мы приехали в
Оптину пустынь, которая вообще стоит отдельного и большого разговора.
Поселились в Башне с Ангелом, у Жени Липихина, который тогда занимался
там фреской. Перед первой вечерней службой у Семёна внезапно и сильно
заболел живот. Ничего до этого не ел. Заболел на ровном месте. И — жёстко.
Семён еле передвигался по комнате. Прилёг среди бела дня на монастырскую
койку — он никогда не спит днём — и заснул. А мы пошли на службу. «Здесь
небо открыто, молитва напрямую идёт», сказал Липихин. А мне всё равно
было грустно. Во время службы священники вышли и стали спинами к нам.
Перед моими глазами остановился старец Илий, схиигумен, которого все молча
(пока жив, можно только молча) называют святым. Это он произносил «Христос
воскресе!» над телами трёх здешних монахов, убитых сатанистом десять лет
назад, в Пасху. А сейчас отец Илий стоял в полуметре от меня. Я посмотрел
в спину схимника, расшитую серафимами и распятиями, и заплакал, и сказал
шёпотом «Прости меня, батюшка», и не мог я стоять спокойно рядом с таким
человеком. Ну а потом, после службы, я разумеется, увидел абсолютно выздоровевшего
сына. В следующий приезд мы с Олей обвенчались.
Олина мама живёт с нами уже
год. Мы отлично живём. Она истово (не мне чета) верующая, из семьи старообрядцев,
на все слова о православии — слов было много, весна, лето, осень прошли
в словах — отвечала: «Я не могу предать веру родителей». И крепко стояла
на своём. В очередной приезд в Оптину я смог подойти к старцу Илию и сказал:
«Батюшка, у меня тёща старой веры, не хочет в нашу переходить». Он тихо-тихо
ответил: «Ну, пусть мучается, что ж теперь». Приехав, я ничего не рассказал
Таисье Игнатьевне, но через неделю она перешла в православие.
Я не могу пренебрегать очевидным.
Я знаю, какому Богу я молюсь. И почему я молюсь Ему, я тоже знаю. Потому
что я не могу пренебрегать очевидным.
Александр Салангин
«ИЛИОТРОПИОН»
ПРАВОСЛАВНАЯ ГАЗЕТА
БОГОЯВЛЕНСКОГО ХРАМА ГОРОДА КУРГАНА
№ 11 апрель 2003 года