Слово | 2002 | |
Москва | Александр СалангинЖивет и работает в Москве |
Семьдесят два года назад в Сокольниках возник клуб культурного отдыха трудящихся. Рубеж 20-30-х был отмечен созданием ряда культмассовых объектов, чьё великолепие символизировало развитие и логическую мутацию концептуального ревлозунга «Мир хижинам, война дворцам»: тем, кто ютился в лачугах, молодая советская архитектура демонстрировала широкие и заманчивые горизонты всеобщего жизненного благоустройства.
Профсоюз кожевенной фабрики «Буревестник» не случайно заказал проект одноимённого клуба именно Константину Мельникову: устойчивой теоретической модели рабочий клуб как архитектурный объект пока не имел, однако у Мельникова был изрядный для молодого мастера опыт в этой области — знаменитый «Каучук» на Плющихе, клубы имени Фрунзе и Русакова. Спроектированный Мельниковым шедевр, ставший, в числе прочих его творений, местом паломничества и объектом подражания для трёх поколений западных архитекторов и дизайнеров, состоит — в плане — из нескольких прямоугольников неодинакового размера. Разновеликие параллелепипеды полны экстерьерных и интерьерных неожиданностей, но главная из них находится за пределами прямоугольной упорядоченности: справа от фасада помещён изящный четырёхуровневый «стакан»-пятилистник с огромными полукруглыми окнами. Композиционная связка между ним и остальным зданием — ряд входных дверей с застеклёнными полотнами. Здание ступенчато убывает по высоте, начиная с фасада, глубоко отодвинутого от проезжей части: пространство перед входом позволяет подробно рассмотреть великолепие передней части здания, не переходя на другую сторону достаточно узкой улочки. Объект ограничен современными 1-й и 3-й Рыбинскими улицами, Рыбинским переулком и Сокольническим валом и находится прямо напротив фабрики, давшей клубу имя.
Дом Мельникова красноречиво живописует «планов громадьё» архитектурных свершений начала революционного века. Идея о культурном перевоспитании человека будущего путём участия оного в широкомасштабных большевистских мистериях, антикапиталистической буффонаде и мираклях на темы продразвёрстки оказалась определяющей для интерьерных разработок: архитектор намеренно делает акцент на обширных пространствах вестибюля, фойе первого этажа, зрительного и спортивного залов, находящихся этажами выше. К большим залам по диагонали примкнули помещения поменьше, отведённые под кружки и секции.
Здание возводили на рабочей окраине, клуб окружала малоэтажная застройка. Автор проекта задумывал его, в первую очередь, как композиционную точку отсчёта для последующего формирования всего квартала. Поэтому в концепцию дома самим создателем его было заложено последующее развитие структуры объекта: Мельников априори благословлял объёмно-пространственные метаморфозы, которые неизбежно происходят в жизни любого архитектурного сооружения, провоцируя тем самым грядущие поколения мастеров на творческие подвиги. (К стороне, противоположной главному фасаду клуба, советские зодчие, жившие после Мельникова, пристроили здание, которое на удивление плавно вписалось в общую картину.) Внутри здание было и остаётся живым и изменчивым. Созданная Мельниковым объёмно-планировочная система позволяет трансформировать помещения с целью придания им дополнительных функций, вплоть до полного перепрофилирования. Изначально, к примеру, зрительный и спортивный зал предполагалось перегородить стеной-трапом, которая могла при случае убираться — и тогда два зала превращались в один, на тысячу мест. Архитектоника дома предполагала движение в прямом, а не в переносном смысле — объект должен был течь и изменяться, как изнутри, так и снаружи.
Идея движения, отвечавшая по духу темпам первых пятилеток, получила неожиданное продолжение многие годы спустя. Благодарными потомками был разработан и начал активно осуществляться проект трансформации здания в спортивно-оздоровительный комплекс «Татами-клуб». За долгие годы мельниковский шедевр изменил статус, превратившись из ДК «за фабричной заставой» в архитектурный памятник, что, понятное дело, повлияло на интенсивность метаморфоз. Реконструкция интерьеров, фасадов, прилегающей территории была частичной. Кроме того, неизменной осталась даже социальная направленность объекта: он так и остался общественным досуговым центром. Став архитектурным памятником, он не изменил статусу «очага». Впрочем, «как был, так и остался» здесь не совсем подходит.
Функциональная инфраструктура «Татами-клуба» была изменена в соответствии с творческим замыслом новых хозяев: гений Мельникова, сколь бы велик он ни был, не мог предугадать появления на территории клуба ринга для боёв без правил, японской и римской бань, салона красоты или фитнес-центра со специализированным оборудованием. Уникальная мельниковская система вентиляции, созданная специально для этого объекта, также нуждалась в дополнениях — за десятилетия экология города изменилась не в лучшую сторону. Проектировщики архитектурной мастерской Юрия Баданова (на чьём счету, к слову, как минимум ещё одно произведение в конструктивистском духе — здание банка на Андроньевской площади) внесли несколько смелых изменений в композицию объекта — например, перенесли фойе, разместив на его месте тренажёрный зал, раздевалки, кабинет для восточного массажа и иглоукалывания, солярий, а зрительный зал второго этажа превратили в зал зрелищный — для дискотек (этот танцпол по прогнозам будет лучшим в Москве), концертов, сайкл-шоу и мероприятий потише — презентаций, курсов по икебане или японской кухне. Башня-пятилистник стала пятиэтажной: крышу превратили в ресторан на открытом воздухе (кафе на крыше задумал сам гениальный Мельников), на остальных этажах появятся спорт-бар с кучей мониторов и спортивными трансляциями в прямом эфире, японский бар, помещение для чайных церемоний и прочее, долго перечисляемое.
Реконструкция интерьера отнюдь не предполагала стилизации под советскую старину. В «Татами-клуб» нет места пиктографическим орнаментам на стенах или мебели из «красного уголка». Однако инновации создателей этого удивительного комплекса в сфере световых решений концептуально оказались весьма созвучны мельниковским принципам организации внутреннего пространства клуба.
Стены авангардистской постройки, приобретшие неожиданно нежный, светло-салатовый, «неконструктивистский» цвет, кажутся светящимися изнутри. «Татами-клуб» похож на гигантский светильник сложной, неправильной конструкции. Правдоподобия этому сходству придаёт, в первую очередь, упомянутый пятилистник, в котором стен меньше, чем окон: многоэтажный фонарь по вечерам освещает окрестности с силой большого маяка... Для максимально полного раскрытия интерьера Константин Мельников активно использовал естественное освещение. Поднятые боковые крылья потолка в фойе позволили увеличить высоту окон. Освещение вестибюля осталось по преимуществу естественным. Для создания иллюзии естественного освещения (очевидно довлевшей над мастером-конструктивистом во время создания клуба) при работе над подсветкой зала было решено восстановить остекление верхнего света над боковыми трибунами; несущие металлические конструкции оригинальных витражей были раскрыты и заполнены блоками из матового стекла. В чердачном пространстве спряталась осветительная арматура. Действительно, матовое остекление создаёт абсолютную иллюзию рассеянного дневного освещения — апофеоз простоты конструктивного решения: ламповый свет с потолка, маскирующийся под солнечный.
«Вечерние» зоны клуба освещены иначе, подчёркнуто искусственно. Хай-тек, концептуально выросший из архитектурно-дизайнерского функционализма первой трети века, расцветает здесь особенно пышно, при этом гармонично вплетаясь в перелицованный, но узнаваемый мемориальный интерьер. Минималистичные лампы, посылающие острые, тонкие иглы неживого света в полы баров, здесь, как нигде, к месту; последние достижения «световой мысли» в таком архитектурном обрамлении теряют характер чужеродного элемента, привнесённого временем, и начинают восприниматься безо всякого отрыва от эпохи, эти стены породившей.
Игра света и планировки, игра света в интерьере неожиданно повлияла на архитектонику всего здания: современные световые решения, технически недоступные Мельникову, оживили надолго уснувший конструктивизм, будучи сами его идейным детищем. Комплекс, задуманный архитектором как «подвижный» объект, действительно не стоит на месте, претерпевая трансформации, весьма полезные стареющему архитектурному организму, не позволяя ему окончательно уйти в историю.
Небоскрёб — икона мегаполиса, зеркало коллективной души, видимый смех и невидимые слёзы современности. Конечно, ничто не ново; мы изучаем прошлое по мегалитам так же, как будущее узнает нас по манхэттэнским билдингам и московским высоткам. Значение, однако, имеет не только размер. Мегалиты не просто обрастают стальными каркасами, стеклом и бетоном — они придают вектору эволюции вертикальное направление. Они делают человека выше — во всех смыслах. Старейшина американской архитектуры, автор небоскрёба Pittsburgh Plate Glass Headquarters Филип Джонсон сказал в одном интервью: «Небоскрёб стал частью нашего существования, потому что другой религии, кроме него, у нас сейчас нет».
Немного истории. Жильцами первых небоскрёбов были мумии (Египет) и боги (афинский Парфенон, индийский храм Натараджа, культовые постройки в Гватемале). Люди, после неудачного эксперимента с Вавилонской башней, долгое время предпочитали селиться пониже. Первой серьёзной попыткой поспорить с древней красотой (и высотой) стал американский проект — монумент Вашингтону (1884), 555-тифутовый обелиск, положивший начало этому чисто американскому соревнованию. Появившееся годом позже здание Чикагской страховой конторы было в три раза ниже ростом, но официально именно оно считается первым американским skyscraperом. Чуть позже, в 1889-м, заокеанский выскочка Гюстав Эйфель на сорок лет сделал планку высоты недосягаемой.
Америка шла вверх постепенно. К началу века поспел Flatiron (Fuller) Building, Дом-утюг работы Дэниэла Бёрнхама. Первая манхэттэнская высотка (87 метров) была сделана из стали и терракоты. Конструкцию, что было ново, держала стальная решётка. Помпезный стиль Beaux Arts, смесь готики и Ренессанса, завезённый из того же Парижа, был сильно востребован разного рода морганами и вандербильдами, ибо позволял новоиспечённым миллионерам в полной мере почувствовать себя богатыми и знаменитыми. Утюг собирал толпы; одни боялись, что упадёт, другие удивлялись, что стоит, третьи наслаждались зрелищем поинтереснее: воздушный поток, разрезаемый острым углом здания, не пропускал ни одной женской юбки, бесстыдно поднимая их вверх.
Небоскрёбы — верстовые столбы эволюции. Горячка 20-х, озвученная новорожденным джазом, зенит урбанистического шика не могли не удостоиться памятника. Им стал переплюнувший (Америка ликует) творение Эйфеля Chrysler Building — символ корпоративной мощи, апофеоз архитектурного арт-деко с треугольными окнами на трёхсотметровой высоте, стилизованными под гигантский радиатор. «Это предел человеческого гения и предел больших денег», — писали купленные и некупленные периодические издания. Верхом крутости было всё, даже использование кирпича вместо традиционных известняка и терракоты. Впрочем, триумф главного автомобилестроителя мира длился всего год. Земляк последнего, нью-йоркский предприниматель Джон Раскоб купил два акра в центре города, позвал архитектора Уильяма Лэмба, поставил карандаш острием вверх и спросил: «Насколько высоким вы сможете его сделать?» В пору Великой Депрессии никто не хотел терять дорогого клиента — ни архитектор, ни строитель, ни поставщик стройматериала. Видимо, именно поэтому Empire State Building так удался. Без малого четырёхсотметровый исполин, лицо государства, обошёлся в $8 млн. вместо запланированных пятидесяти, став, помимо прочих регалий, шедевром экономичности.
В соперничество с миром капитала вступало молодое государство, никогда не жалевшее средств — ни денег, ни человеческого ресурса. После окончания Второй мировой в семи местах Москвы в короткие сроки был приведён в исполнение самый головокружительный из советских градостроительных планов. Считалось, что с возведением пояса высотных зданий в столице СССР будет восстановлена древнерусская архитектурная традиция — действительно, надо было чем-то заполнять пробелы на месте взорванных храмов. В программе строительства произошёл сбой, что на те суровые времена похоже не было. Восьмая высотка в Зарядье со временем смерила темп роста (и стала впоследствии гостиницей «Россия»), а Дворец Советов так и не был достроен — к счастью, иначе потомкам пришлось бы не только ставить заново Храм Христа, но и предварительно взрывать заоблачного Ильича, а такую деконструкцию многострадальная набережная могла уже просто не выдержать. Колоссы МГУ (240 м), МИДа (172 м), гостиницы «Ленинградская» (136 м) и «Украина» (170 м) и три жилых здания (156-176 м) дали достойный отпор политическим оппонентам. Количественно, но не формально. По стилистике кольцо высоток было шагом назад, в тридцатые, к архитектуре, о которой много позже, уже находясь по ту сторону океана, скажет Иосиф Бродский: «Ле Корбюзье изменил облик Европы сильнее любого Люфтваффе». Всем архитекторам сталинских высоток дали Сталинскую премию. Советские небоскрёбы стали последним архитектурным достижением России. Приезжающих в Москву из-за бугра не интересует современное строительство: они восхищённо бродят внутри кольца, фотографируя полуразрушенные дворцы культуры безымянных героев эпохи конструктивизма.
Эстетика арт-деко воплощалась в громких архитектурных проектах середины века. Самым громким был Rockefeller Center (1940). Заказ первого миллиардера Америки выполняли три крупнейших архитектурных фирмы того времени. Семидесятиэтажная свеча RCA Building, окружённая двумя десятками зданий в известняковой униформе цвета воловьей кожи, стала прощальным приветом эпохи, широким жестом модерна без приставки «пост-».
Новое обходилось со старым достаточно гуманно. Гигантская зеркальная призма бостонского John Hancock Tower (1976) во время возведения была однажды утром оцеплена полицией: стёкла, неплотно сидевшие в алюминиевых рамах, падали на прохожих. Осколки летели также на кровлю притулившейся в зеркальной тени церкви Св. Троицы. Идя навстречу пожеланиям клира и паствы, архитектор Генри Кобб изменил концепцию (что обернулось миллионами сверхзатрат) и добавил в рамы стальные распоры. Ещё более вопиющий акт христианского милосердия совершили год спустя создатели нью-йоркского Citicorp Center. Лютеранская церковь Св. Петра, мешавшая будущему небоскрёбу развернуться, была снесена с условием: необходимо было впоследствии поставить её на том же месте, мало того — оставить свободный доступ к небу над головой. Результатом стало архитектурное откровение. Произошёл идеальный симбиоз сакрального и мирского: небоскрёб повис над заново отстроенным (смелое авангардное здание из гранита) храмом на 114-тифутовых столбах. Не закрывая неба.
Ассоциативно вспоминается Москва и её прецеденты — к примеру, храм Симеона Столпника на Поварской (Новый Арбат), исчезающий в тени безликого многоэтажного параллелепипеда. Важный элемент этики возведения небоскрёба — внимание к тому, кто ютится у фундамента. Задумавшись об этом, первопрестольная начинает прощаться с недалёким прошлым. Подписан документ о сносе в следующем году здания «Интуриста», нарушающего стилистику Тверской. Времена безоглядного строительства вверх становятся историей.
Небоскрёб — изделие стопроцентно американское, где бы он ни находился. Нью-Йорк и Чикаго суть главные лаборатории дизайна высотных зданий. Технологии строительства распространяются по миру отсюда. Экспорт был (и есть) активен. Сегодня в списке ста высочайших зданий планеты треть находится за пределами Штатов. Штатовская культурная традиция наползает на противоположный берег проектами вроде башни Пирелли в Милане или вопиюще манхэттэнского DG Bank Headquarters во Франкфурте. Пример американской экспансии — Canary Wharf Tower в Лондоне, самая высокая постройка Соединённого Королевства. Творение Сизара Пелли вызвало шумный протест традиционно чопорной и консервативной общественности. Формальная симметрия покрытого пылью Beaux Arts, каменные фасады с лепниной, мраморные интерьеры и вычурные аркады (американская смесь европейских ингредиентов) удостоились горестной ремарки принца Уэльского: «Это памятник ошибкам шестидесятых, возведённый двадцать лет спустя».
Крупномасштабное созидание имеет обратную сторону. Полвека назад самолёт влетел в стену Эмпайр Стейт, унеся жизни шестерых. Что произошло полвека спустя тихим сентябрьским утром на Манхэттэне, всем, увы, известно. Заметим, что архитектурная сшибка двух великих культур и идеологий — мусульманской и американской — произошла в 1997-м, когда в Куала-Лумпуре возник Petronas Towers. Автор проекта, всё тот же Сизар Пелли, учёл доминирование в регионе исламских настроений. Два четырёхсотпятидесятиметровых близнеца, краса и гордость центра малазийской столицы, напоминают гигантские минареты, при этом они на полсотни метров выше бывшего Мирового Торгового Центра.) Небеса открыты, поэтому будущее небоскрёба не знает прогнозов. Но допускает одно замечание в скобках: стремясь вверх, не стоит забывать о корнях. Старый мастер из Токио Кензо Танге создал величайший — не в смысле высоты — японский небоскрёб Tokyo City Hall Complex. На склоне лет Танге, смолоду учившийся строить по-западному, пришёл к концепции слияния национальных традиций и «архитектуры информационного общества». Результат — пагода в стиле хай-тек. Перст, указующий в будущее. Простой и гениальный ответ на вопрос, куда растут небоскрёбы.
однако милиция продолжает
утверждать, что события
9 июня не были запланированы
и в них принимали участие
просто огорченные болельщики...
www.ntv.ru
Мой любимый зарубежный аниматор — Ян Шванкмаер. А одна из самых любимых у него работ — полурисованная короткометражка Virile game. «Мужская игра». Про футбол. Суть фильма в том, что две команды постепенно уничтожают друг друга во время игры предельно изощрёнными способами, самый простой из которых — забивание противника в землю молотком. Virile game остроумно заканчивается ничьёй — 11:11.
Все люди на Земле — знакомые пятого порядка. Поэтому очевидцем любого интересного события обязательно станет человек, которого знает другой, которого знает другой, которого знает ваш хороший знакомый. На Манежной площади в памятный день начала лета у каждого москвича присутствовал как минимум семиюродный племянник или, на худой конец, дальний приятель его соседа. Поэтому вся Москва более или менее из первых (или вторых) рук ситуацию знает. К знакомым знакомых моих знакомых, которые пришли смотреть этот теперь уже исторический матч, подошли малолетние — назовём их для удобства злоумышленниками — и сказали: «Мужики, присоединяйтесь, тут сейчас начнётся». Мужики возмущённо не присоединились, но через пару мгновений действительно началось. То ли предчувствовали малолетние злоумышленники, что начнётся, то ли вправду что-то знали — теперь уже не поймёшь. Официально считается, что не знали. Это вполне приемлемо. Но то, что печальный демон разрушения витал над головами стоявших в толпе и продолжает, на момент написания этих строк, витать в тех краях — ровнёхонько между Кремлём, Думой и мэрией Москвы — не сможет отрицать даже милиция.
Самое сложное для меня, человека, от футбола максимально далёкого — разобраться в тонкостях формулировок. После произошедшего в тот июньский день мы услышали возмущённые слова официальных лиц от футбола. Суть слов сводилась к тому, что зачинщики беспорядков «ничего общего не имеют с настоящими болельщиками, с истинными ценителями спорта». Сразу возникает образ «настоящего болельщика» — трезвого и вдумчивого, который не бьёт кулаком, не матерится, не размахивает двухметровым триколором, а сидит себе спокойно на трибуне. Время от времени кротко улыбается: «Гол...». После чего спокойно и терпеливо ждёт следующего опасного момента. Вот он, истинный ценитель спорта. Трогательный и красивый, как всякая оторванная от жизни абстракция.
Профессиональный футбол перестал соотноситься с категорическим императивом «О спорт, ты — мир» и перешёл в разряд зрелищ вроде корриды и публичного обезглавливания преступников. Болельщик, в старорежимные времена оравший вслед за комментатором Озеровым «Шайбу!» и честно ненавидевший сборную капиталистической страны (и саму эту страну тоже), в новые времена окончательно перешёл, пользуясь терминологией голливудского блокбастера, на тёмную сторону силы. По логике, идеальной футбольной кричалкой должно быть что-нибудь предельно героическое: «Весь мир засилья мы разрушим До основанья, а затем...» или «И как один умрём В борьбе за это». Счёт любого матча измеряется цифрами (суммами ущерба, количеством пострадавших в драке и давке) астрономическими. При этом в раскачивающей ни в чём не повинные автомобили толпе уже трудно визуально отделить активиста «Объединённых бригад-88» от истинного ценителя спорта. После событий на Тверской трансляции матчей на большом экране не прекратились. И толпа зрителей не поредела. Разве после 9 июня настоящие болельщики не понимали, куда идут? В том-то и дело, что понимали. Но суть в том, что самое главное, самое сладкое и волнующее — быть не знакомым пятого порядка, а непосредственным участником. Это мужская игра, где приемлем даже счёт 11:11. Современный футбол — это окончательный триумф злой воли: здесь важен уже не результат.
Насколько полезны такие культмассовые мероприятия для морально-психического здоровья нации, понятно. Ведь мы, русские, за последние десять с небольшим лет сильно преуспели в духовности и здравомыслии — начали больше ходить в театр, чаще посещать библиотеки, устраивать домашние концерты и литературные вечера, обсуждать прочитанное дома и на производстве, мы почти победили неграмотность, мы стали относиться друг к другу терпимее в нашей большой многонациональной семье. Конечно, такая напряжённая духовная жизнь требует разрядки — хочется, чтобы хоть на миг злое безумие заняло коллективную душу, чтобы дубина народная поднялась и опустилась, и знаменитое ружьё полыхнуло, как гром среди ясного неба, прямо со стены.
Единственное, с чем не хочется соглашаться, так это с тем, что футбольная бессмыслица (а коллективное созерцание спортивных соревнований — это бессмыслица бессмыслиц) стала пандемией. Тем не менее, счёт потерянным душам давно идёт на миллиарды. Ведь никакому изобретателю эсперанто и не снилось столь всеохватной, всем понятной и всё объясняющей формулы, как «Ole-ole-ole-ole». Это похоже на эсперанто животных, на «Бе-е-е-е-е», например. На пути человека назад к природе нет никаких преград, животность, напротив, поощряется — разрешённым пивом, массовыми трансляциями соревнований, радостным «Мы победили Сенегал» ровно в восемь на ОРТ, радостным «Банзай!», после другого матча пролетевшим уже над Японией (кстати, правда ли, что Россия с ней до сих пор, с сороковых-роковых, в состоянии войны?). Следовательно, фильм Яна Шванкмаера про самую мужскую игру имеет все шансы когда-нибудь в будущем стать реальностью — воплотиться в страшное состязание двух команд и заранее известным счётом 11:11.
«Качает чёрт качели\ Вперёд-назад, вперёд-назад». В человеке сидит мелкий бес движения, раскачивающий его изнутри, не дающий мышцам одрябнуть, скелету окостенеть. Томление духа реализуется в делах разномасштабных; рассмотрим наименьшее из возможных — статичное движение с минимумом последствий, уютную активность безделья. Предмет разговора — кресло-качалка, сниженная метафора суеты сует, метафора, как будто бы набранная мелким шрифтом. Универсальное изобретение, автор которого — мелкий бес, сидящий в человеке и заставляющий его любить всё, что движется.
Rocking-chair, англ., кресло-качалка. Англия — первая в ряду ассоциаций, возникающих в связи с этим словом, полированным, тяжко поскрипывающим: тёмное дерево страны победившего Чиппендейла, викторианская нега, протяжные монологи лондонского детектива, раскачивающегося в глубине интерьера. В английском слово «rock» — это и глагол «качать(ся)» (родивший «рок-н-ролл»), и существительное «скала». Динамика английского — классического -кресла-качалки тяжела, как ход эсминца: медленна, но верна.
«Если Вам снится мать, жена или возлюбленная, отдыхающие в кресле-качалке, — значит, в ближайшем будущем Вам гарантированы наисладчайшие земные радости. Если Вам снятся пустые кресла-качалки — это предсказание тяжелой утраты и одиночества. Того, кому приснится подобный сон, несомненно, постигнет какое-то несчастье. Но вообще кресло-качалка, символ уюта и спокойствия, и во сне обещает приятное времяпрепровождение. В ближайшее время вы будете окутаны дружеским теплом, будете уверенно ощущать себя в жизни и наслаждаться покоем и гармонией». (Сонник.)
Сэр Уинстон Черчилль (вернёмся к нашим британцам) знаменит не только сигарой во рту, фразой «Демократия ужасна» и её ежечасным практическим опровержением — к примеру, известной привычкой разгуливать по спальне нагишом. В быту Черчилль имел устойчивое жизненного кредо — «никакого спорта». Но, как и подобает человеку, сотканному из противоречий, отдавал спорту должное. Кресло-качалка была неизменным элементом скромной роскоши его кабинетов. Стратегия государства менялась, британский лев вспоминал о своём величии, на полях текстов политических речей появлялись решительные ремарки: «Аргументы слабоваты. Следует усилить голосом».
Лень — матушка изобретателя кресла-качалки. Здесь комментарии не нужны. В этом смысле кресло-качалка — очень русская мебель. Речка движется и не движется, дело стоит, но при этом что-то вроде бы происходит. Сидящий в кресле-качалке совершает акт активного безделья, он весь в процессе, описать который сходу так же сложно, как дословно объяснить, что значит «бить баклуши». То, что Емеля ездит по сказке на печи, а не на похожем на салазки креслице — чистое недоразумение, недогляд составителей сказочных сборников.
Одна из важнейших функций кресла-качалки — терапевтическая. Активный релакс на полуспортивном снаряде не даст отложиться солям в коленных чашках, укрепит позвоночник, в меру накачает спинные мышцы, нервы успокоит, в конце концов. Кроме того, медики уверяют, что ежедневные тридцатиминутные качания — неважно, на качелях ли, в кресле ли качалке — существенно снижают риск заболевания болезнью Паркинсона. Уже есть о чём задуматься. Действительно, лучше обзавестись похожей на деревянную лошадку забавой, чем провести остаток жизни на холинолитиках.
Колыбель — ещё одно звено ассоциативного ряда. Может быть, оно и есть главное. «Хорошо кресло старому, колыбель малому». Сидит и дремлет, качаясь, убелённый сединами дедушка; поодаль, под балдахином с рюхами и кистями, смирно посапывает продолжатель рода. Центр композиции — в соседней комнате: двое, шёпотом смеясь, укрылись простынёй. «Узки суда, и ложе наше узко». Аллегория блаженства возвратно-поступательных движений. Картина окончена. Занавес.
Ассоциации, впрочем, продолжаются (ибо соблазн велик). Знаменитая голландская порнописательница Ксавьера Холландер, теоретик и практик вопроса, на чей опыт можно положиться, пишет следующее: «Кресло-качалка, несмотря на свой домашний образ, это идеальная вещь для секса. Раскачивание приятно само по себе, вот почему матери качают своих детишек, чтобы успокоить их. Очевидно, что наиболее предпочтительно кресло-качалка без подлокотников. Женщина сидит лицом к мужчине, поставив ноги на перекладины кресла» — и далее по тексту («Xavieras Supersex»).
Человек вертикальный, прямоходящий — это, конечно, выглядит и звучит гораздо более гордо, чем скрюченное тело в зыбке. Но у того, кто сидит, меньше шансов устать и остановиться. Вперёд-назад, вперёд-назад. Кресло-качалка, пожалуй, самая точная метафора вечного двигателя, perpetuum mobile, приводимого в движение Человеком, образ коего почётная функция генератора вечной энергии делает неприступным и величественным, как памятник. Хотя и наделяет при этом чертами сходства с неваляшкой.
Абсолютно достоверен факт положительного воздействия чудесной мебели на производительность труда. На заметку директору: работоспособность людей в офисах, комнаты отдыха которых оборудованы качелями, возрастает почти вдвое. К сведению персонала: сотрудники фирм, в которых кресла директоров были заменены на кресла-качалки, отмечали, что начальники становились менее агрессивными, начинали дружелюбно относиться к младшим по званию. Вниманию и тех, и других: позаботься о ближнем.
Литературный гений также впрямую зависит от динамики раскачивания. Кресло-качалку в качестве колыбели своих произведений выбирали Стендаль, Шолохов и Борхес. В кресле-качалке замышлялась «Война и мир». Роман «Сто лет одиночества», Нобелевская премия Габриэля Гарсиа Маркеса — это восемнадцать месяцев уединения: зашторенное окно, два раза в день приносящая в кабинет еду жена, сам маэстро, негромко диктующий что-то из раскачивающегося кресла машинистке.
Как спрятавший голову моллюск, как запертая шкатулка с потерянным ключом, как книга на мёртвом языке, человек в кресле-качалке — это вещь в себе. Вперёд-назад, вперёд-назад. Формально человек здесь, рядом, сидит, раскачиваясь в деревянном седле, и смотрит в (предположим) экран. Но его на самом деле нет. Он принадлежит иной реальности, лишённой точек опоры и смысловых центров. В эту реальность не залетают звуки новостных сводок и рекламных пауз. Здесь человек остаётся один на один с собой. И одиночество длится до тех пор, пока движется кресло-качалка.
Английское это было ноу-хау, русское или ещё чьё, неважно. У великих изобретений нет родины, и слава одному человеку не достаётся. Кто придумал колыбель? Игрушечную лошадку? Качели? Кто тот Леонардо, придумавший примерить всё это на быт взрослого? Люлька-зыбка, куда мчишься ты? Нет ответа. В средоточии риторических вопросов — человек и его неевклидово кресло.