Слово |
Июнь 2003 |
|
Москва |
Александр СалангинЖивет и работает в Москве |
1
два часа назад я начал этот крепкий утренний текст с вопроса: «Всё было тихо-мирно, если я не ошибаюсь?» Всё было тихо-мирно, если я не ошибаюсь? Всё было тихо-мирно. Приехали мы к тебе, Нема, вовремя, уехали между заполночью и подутром, так что вечер можно считать удавшимся. Собралось нас немного для большой двухкомнатной квартиры имени Сталина: все уместились на кухне. Некоторым из нас было немного не по себе (как-никак первая встреча в таком составе) и потому всё никак не могли напиться наши сыпучие тела, хоть и измерялась в тот просторный вечер наша общая кухня, что скрывать, кубическими сантиметрами коробочного вина и песен под деревянную гитару. Денис вёл себя отлично. Моя Оля вела себя отлично, Нема — тоже. Муха была, как в сказке Чуковского, именинницей и тоже вела себя отлично.
Она, кстати, очень крепко тронула всех нас, людей, плохо с ней знакомых. Муха — суперчеловек, господа. Она на днях крестилась в православие и показывала всем нам троллейбусно-автобусно-трамвайно-абонементный талон, пробитый ей сразу после крещения: дырки улеглись в ровный крест. (Нема, покажи, покажи им-нам эту фотографию!) Зу и Родионов тоже вели себя отлично — несмотря на попытку расставить знаки препинания в религиозных вопросах и на общий модус поведения этого участника вечера, я скажу и даже подчеркну, что Родионов вёл себя отлично — скажу и забуду. Тем более что сам я тоже хорош, вообще говоря. Имениннице подарили поющую мягкую игрушку и книгу «Апокалипсис мелкого греха», в которой рассказывается о прискорбных мелочах, из которых состоит жизнь персонажей, подобных нам, собравшимся сейчас в призрачной сталинской кухне по моему хотению. Под вино были спеты песни “Manchester et Liverpool”, “Matte Kudasai”, “Blue Canary”, “Ramblin’ man”, “Heaven’s plan”, “Runaway”, “Love her madly”, “She loves you”, «Ночь пройдёт, наступит утро ясное», «Спят твои соседи», «А дельфины скромные», «Надежда — мой конь подземной», «Проснёшься ночью тёмною», «Не вижу, не слышу, не говорю», «Вот и полночь, чему ж вы не рады». Нема тоже пела, и, скорее всего, пела она гораздо лучше, чем я.
Моё нутро терзала боль, доставшаяся от предыдущего дня: Денис приехал к полуночи и застал меня полуспящим полумертвецким полусном, и я, разумеется, полувстал, и мы с ним пошли в полумагазин за полувином, а потом пришли и пили, пока не уснули окончательно. Боль терзала моё нутро, но я всё равно пел песни, запивал их вином и закусывал пловом — сплеча и хохоча. Происходящее фиксировал фотоаппарат. Устал следить за сюжетом, устал записывать. Я до сих пор, до сегодняшнего дня, господа, покупаю с вечера «Кагор», разбавляю его водою ключевою и пью до тех пор пока не усну окончательно — а утром допиваю остаток и так далее. Поэтому я сейчас ленюсь, поэтому же буду я и краток: вечер закончился, мы поехали домой. Много, много произошло хорошего и смешного в тот вечер, но я устал об этом вспоминать. Простимся с Немой, поблагодарим её, Саню и спавшего всю дорогу Семёна за гостеприимство и мысленно перенесёмся в утро следующего дня, когда я допивал разбавленный «Кагор», а Денис поехал восвояси, и вернулся с детьми, и мы вшестером пошли в Дарвиновский музей — смотреть белого павлина и белую ворону. Вчерашние наши гостеприимцы продинамили запланированное, не откликнулись на утренние звонки — и правильно сделали: Дарвиновский очень непредсказуемо может подействовать на неподготовленную человеческую психику. Пятое апреля, гласила надпись на входе в музей, есть Международный день птиц. Аще вы названы по имени птичьему, приходите к нам забесплатно, люди добрыя. Сие объявление я во время оно вырезал из местной газеты и выслал Денису по обычной почте, и он даже успел его получить перед отъездом в Россiю. Я предположил в том письме, что нас обоих пустили бы забесплатно пятого апреля, потому что не только ведь он грач, но и я ведь — саланган. Раре бирд. В тесное имя люди входят сквозь двери, тихо зверея, я стою перед ними в странном музее, в гулком каменном звере — я стою, Денис, вместе с тобой в гулком музее и смотрю уже в который раз на одни и те же плохо сделанные муляжи. Выставка фотографий очень понравилась мне, а вот сработанные из папье-маше обитатели Марианской впадины — нет, измеритель человеческого веса в медведях и мышах понравился мне, а вот расписанная в деталях по стенам и стендам теория Дарвина — нет, прилавок с сувенирами понравился мне, а вот пыльные планшеты с красочными рассказами про якобы палеозой и якобы мезозой — нет, не понравились. В «доисторическом» зале у меня закружилась голова и захолонуло сердце: я на миг допустил мысль о том, что все эти безлобые квадратночелюстные демоны действительно являются отдалёнными предками людей. Фотоаппарат отказался фиксировать этот ужас. Да и хватит уже фотографировать чужие ошибки. Тем более, к тому времени мы уже сделали главное фото. Главное фото было сделано этажом ниже, в зале альбиносов и меланистов.
Мы шли в Дарвиновский, мы тащили туда своих детей только ради того чтобы запечатлеть свои отражения в зале альбиносов и меланистов. Мы, именно что мы, а не один только я, как я изначально полагал! Как же всё-таки однополярен мир, подумал я, глядя в стекло, за которым сидел на ветке белый павлин; я думал это и отражался в своём разлюли-павлине со сложным именем Pavo cristatus aberratio alba, а рядом стоял Денис — и отражался в чёрном, как тень, волке, сидящем около. Как же я не замечал его в прошлые разы. Сейчас я вспоминаю, что, фотографируясь, Денис присел на корточки. Видимо, мы с ним думали об одном и том же. Над чёрным зверем и белой птицей, прямо над ними, сидела белая ворона. Она тоже должна была попасть в кадр. «Кодак» в последнее время работает неоперативно, особенно по праздникам. А как хочется поскорее получить эту фотографию. Я куплю для неё чёрную раму в «Икее» — извините, но я не могу окончить фразу иначе — золотого формата А три.
Вот и кончился музей, и снова купился «Кагор», и разбавился водой, и выпился. Денис уехал с сыновьями в Питер вечером этого дня. А мы втроём продолжали тихо и ватно сидеть дома и ничего не делать. Единственным подвигом перемещения в пространстве стала поездка на Горбыль за старыми друзьями и новыми знакомыми («Гостья из будущего», «Карлик Нос», «Сказки Дональда Биссета», «Гордость и предубеждение», «Земляничная поляна», «Шёпоты и крики», «Скрытая крепость»). Светлая седмица поменяла мой график: вторую половину недели я ложился днём, а вечером выходил на тропу бессонницы. Так случилось и вечером второго мая, через день после расставания. Конечно, мы созванивались в тот вечер, как созванивались до и после, и проговорили, по традиции, около часа, благо дёшев Питер — не то, что Гронинген. Я уж и не помню, о чём мы говорили. Суть светлых моих мыслей, текущих параллельно твоим словам, сводилась к тому, что до твоего окончательного возвращения в Москву осталось меньше двух месяцев. Закончился разговор, началась ночь, и пришло на мокрых красных цыпочках разбавленное вино «Кагор» в самое моё (тоже, видимо, красное) сердце. И неожиданно для меня под утро вино разговорилось стихами и написало дружеское послание. Произошло это третьего мая. Сегодня четвёртое, Воскресенье, Антипасха, Неделя апостола Фомы, идёт удивительно прекрасный весенний дождь, и я пойду через несколько минут — нырну в прекрасный весенний дождь за новой порцией ничегонеделания, за винной когортой, за шагающими в ряд бутылками неразбавленного кровеносного напитка. А те, кто остался дома, пока могут ознакомиться с дождевальной поэзией дружбы. Я скоро вернусь и окончу это письмо.
(Денису Грачёву, на долгую жизнь и счастье)
опять вино уходит между створок,
и льётся в коридор и за порог,
и ровный, беззащитно-белый твОрог
безжалостно меняет на творОг,
опять вино, где каждый градус дОрог:
живая плоть рубиновых дорОг
уводит нас туда, где плачет твОрог
и страшно улыбается творОг;
мы приняли вино без оговорок,
но времени выходит жидкий срок,
и тв?рог превращается в твор?г,
и наша жизнь зачитана до корок,
и поезда летят в овраги с горок,
и птицы пропадают между строк
Больше всего на свете я люблю дождь. Тёплый, бессолнечный и дождливый день, такой, как сегодняшняя Антипасха — это метафора благословенной вечности, в которой никто не сеет, не жнёт, не собирает, все светло и счастливо сидят по домам, распахнув окна навстречу благословенному дождю. И в душе у каждого мокро и красно тлеет такой же тёплый весенний дождь — и не восходит, и не заходит солнце, и не прекратится никогда бесконечный день. Если бы вы знали, как я хочу, чтобы все мы получили благословенную вечность. С прошедшим тебя днём рождения, Муха. Спасибо тебе за приём, Нема. Ты молодец, Зу. Я сволочь, Сё. Оля, милая Оля, я так люблю тебя.
Денис, возвращайся как можно скорее. Всем — до свидания
2
я только что положил на место петербургскую трубку, только что разбавил очередную порцию вина («Осторожно, двери закрываются, следующая станция — Кагорная». Двери закрываются, играет красивая музыка, поезд, населённый кем попало, скользит круглыми щиколотками по полупрозрачному морю — точно в мультфильме “Spirited Away”, который ещё летом, в пору просмотра внеконкурсной программы фестиваля в «Ролане» и последовавшей затем покупки контрафактной видеокассеты на рынке Горбыль, собрал в Японии — стране-производителе шедевра — больше, чем в своё время собрал «Титаник», а полгода спустя, несколько рогатых месяцев назад, получил заслуженного «Оскара»; виновник торжества, мультигений Хаяо Миядзаки на церемонию по причине начавшегося Ирака не поехал — и это тоже очень хорошо и дварошо, и еду я по красному морю вместе с остальными зрителями «Оскара» на станцию «Кагорная», лечу бешено рукоплескать отсутствующему Хаяо Миядз2аки; спасибо за незаслуженное внимание, уважаемые попутчики), разбавил я, значит, порцию вина, и тут кончилось календарное воскресенье. Но дождь не перестал. Оба окна до сих пор открыты, в полуметре от моего стола, за занавесками, бурлит и дышит воздушно-капельное море. Вот и полночь, я выспался и не вижу смысла молчать. Чтобы не утруждать вас, господа, новыми сюжетными коллизиями, я расскажу то же самое, что рассказал накануне — но другими словами. Итак, последний апрельский вечер у Немы в гостях и первомайский праздник в Дарвиновском музее. Двадцать девятого апреля поздним вечером Денис приехал ко мне домой. Днём он уже побывал у меня на работе: мы пошли в худшее кафе войковских окрестностей и в очень короткий срок уложили на круглые прозрачные лопатки безымянного водочного супертяжеловеса, после чего меня тут же увели на встречу по «Кока-коле», которая перетекла во встречу по НТВ+. Трудны и страшны мои встречи. Итак, вечер и Денис. Точнее, утро, день и вечер следующего дня: тридцатое апреля; я, Оля и Денис едем в гости к Неме. Вёз нас неумолчный гоночный молодец, так что так и не понял я, что это было за метро. Где-то на севере, недалеко от кольца и, видимо, оранжевая ветка. Подойдёт ли сюда слово «Рижская», Нема? Проехали. Нема была хороша, как маков цвет. Пришедшая вслед за нами Муха тоже была в красном и тоже — хороша. Муха пришла туда за своим днём рождения, и мне очень хочется верить, что она его нашла. «Кагор», ох, «Кагор». Кровавый двадцатиградусный мороз сковал все мои ручьи и речки и, чтобы полегчало, я встал и прогулялся по квартире. Две комнаты, в одной спит Семён, как две капли крови похожий на моего Семёна, когда он был в том же возрасте, в другой — компьютер, сканер и самое необходимое из мебели. Замечательные коридоры, каких нет в Кургане: сюда можно уйти из комнат, как в одинокий лес, и устроить отдельную от всех посиделку с «Кагором», и заблудиться, и закричать «ау» и выйти на опушку, и встретить пьющего «Кагор» Рому Таракана — я очень люблю такие дома, потому что эти дома очень любят людей. Рома Таракан называл алкоголь «вкусняткой» и обладал способностью покупать вино, встававшее по деньгам дешевле пива. Здесь есть такие коридоры, но здесь нет таких вин и нет таких людей, как Рома Таракан. Одним словом, пора мне вернуться в комнаты. Да здравствует Нема, да скроется плов. Он исключительно вкусный, но закуска градус крадёт, эз уи олл ноу. А хотелось поскорее получить анестезию и войти в песенный формат. Нема фотографировала нас, мы — её. Получилось отлично. Денис сидел смирно и не был до конца похож на себя.
Сейчас меня догоняет мысль по этому поводу: ты, товарищ мой, слишком давно не общался с живыми русскими людьми. Ну, вот и оттаяло; начинались и кончались песни, гасли кухонные лампочки, зажигались санузловые, пришли свежие люди — Саша Зуев и Сергей Родионов, вино меняло вино, фотографию меняла фотография. Несколько времени назад я услышал новость о том, что недавний просмотр «пределов» Вселенной, сделанный при помощи новоизобретённых способов космического зрения, бросил тень на постоянные величины Планка. То, что раньше виделось дискретным, стало ровным и гладким. С картинки мира ушло зерно, господа! И действительно, мероприятие у Немы было ровным и гладким, вино стыковалось с вином, а фотография с фотографией предельно тесно — волоса не просунешь. Да здравствует супериорная по отношению к слепым телескопам прошлого оптика любви и дружбы. Всего одна кривая запятая на полотне живого серебра: Муха сказала о своём крещении, ответное слово взял носитель чуждой мне религии Сергей, я вставил своё слово в его десять, завязался крепкий и сильный разговор, который любовно и дружески прекратила Нема — вот, пожалуй, единственная за весь вечер яркая заплата на ветхом рубище исполнителя песен «Кинг Кримзон», «Битлз», Дэла Шеннона, Хэнка Уильямса, Пэта Буна, Конни Фрэнсис, Марка Уинтера, Франсуазы Арди, Бобби Соло и сонма советских композиторов. «Каберне Совиньон» — так, кажется, называлась моя воздушная подушка? Допив первую из трёхлитровых коробок, Саша Зуев движением руки киномастера порвал картон, извлёк из коробки крепкий мешок, довылил остатки, надул мешок через краник и молча протянул мне получившееся. Надо сказать, это был неплохой воздушно-капельный креатив, Саша. Я положил получившееся на табурет, и оно — на удивление и общую радость — выдержало мои девяносто шесть килограммов. Так и уплыл я из этого ночного вечера на надувном винном матрасе. Прощались мы на открытом воздухе, со внезапным бутылочным портвейном и плавленым сыром. Вспомню ещё невпопад и до кучи каскад прощальных поцелуев, картины на стенах и своё отражение в коридорном зеркале. Вот так вот мы побывали в гостях у Саши З. и Немы N. А первого мая, как я уже сообщал в предыдущем письме, я повёл Дениса Александровича, Тимофея и Степана Денисовичей, Ольгу Анатольевну и Семёна Александровича на первомайскую демонстрацию белого павлина в гости к лучшему другу живых и мёртвых птиц — Дарвину. Да чего уж там кокетничать и недомолвничать: стая грачей и саланганов полетела к своим. Поверь мне на слово, Денис: у меня действительно был шок, когда я увидел чёрного волка, сидящего у искусственных корней павлиньей ветки. Я, разумеется, понимал на все сто, что без волка в той истории обойтись не могло — в силу известной всем однополярности мира и том обилии совпадений, которое сопровождает мою жизнь. То есть, заходя в зал белых и чёрных зверей, я держал в голове мутную картинку из прошлого: на ветках много птиц — и там есть белый павлин, внизу много зверей — и какое-то бескрылое животное там точно присутствует. Зашли, увидели: белого бескрылого нет. Есть только чёрный, точно тень. Вот, значит, что такое дружба. Дружба — это белая, безумная, бесконечная, как тв?рог и твор?г, как плавленый сыр, ворона, сидящая выше всех остальных. Хм. Здесь история о том, как и что там происходило, примет немного иной вектор. Дело в том, что сегодня днём, после написания первого письма, после второго или третьего «Кагора», перед последним сном четвёртого выходного пришла домой Оля и принесла негативы упомянутых мероприятий. Негативы — удались, удались: чёрный павлин, белый волк, среди них мы с тобой, серо-буро-малиновые от похмелья и музейной духоты. Над всеми нами — чёрная ворона. Супер. Но я скажу о другом. На плёнке я обнаружил фотографию, явно сделанную мной — но я это плохо помню. Но такую фотографию мог сделать только я, потому что на ней ты стоишь рядом с медведем, который смотрит тебе в лицо, как в зеркало.
Вы получились прямо как два отражения, глядящие друг на друга. Это точно я фотографировал, Денис. Сейчас моё и ваше время немного сдвинется вправо, уважаемые господа: сейчас я приторможу повествование и открою другой файл, и скопирую оттуда и вставлю сюда кусок поэзии, одну из неоконченных историй в стиле Word. Я хочу закончить данное повествование — а оно, мы видим, подходит к концу по всем статьям (ночь, кончается третья страница, «Кагор» берёт своё, пора отвлечься от любой трудодеятельности, включить «Скрытую крепость» или «Земляничную поляну» и смотреть раздваивающийся фильм одним глазом), — так вот, я хочу закончить это повествование так же, как я закончил предыдущее. Стихотворением я хочу его закончить. Для того чтобы до конца понять, что такое настоящая человеческая дружба, я должен рано или поздно дописать стихотворение под названием «Сказка», начатое полгода назад. В нём говорится о том, как по тёмному лесу идёт медведь. Он покинул дом родной и идёт, как избушка на курьих ножках, навстречу собственному рассказу. Он садится на пенёк и рассказывает о том, что его лекало раскроилось не самым лучшим образом. Этот волшебный горе-медведь жив в любом отражении, кроме одного: его морда не может стать ликом. За спиной медведя сидит злой ребёнок в туеске с пирожками. От него проистекают все горя-злосчастья. У меня сейчас кровь пойдёт носом, так что закругляюсь: у этого медведя — иначе я, горе-писатель, никогда не смогу называться другом его — всё в итоге должно быть хорошо. В стихотворении уже шестнадцать двенадцатистиший грусти, девять страниц печали и почти пять тысяч знаков беды (с пробелами), но я знаю, что в конце всё будет хорошо.
Душа, исполненная любви Божией, и во время исхода своего из тела не убоится князя воздушного, но со Ангелами возлетит как бы от чужой страны на родину. Преподобный Серафим Саровский
+
сердце, глаз кровяной,
на язык и на язву похожий,
кто-то хриплый, хромой
ходит, дышит под бархатной кожей,
красным думает мозг,
красным полнится сердце кошмара,
язва тает, как воск —
дни, минуты, секунды, удары,
как начать разговор
о душе, засидевшейся в теле?
Окна смотрят во двор
в ожидании первой метели.
+
Вот с тебя и начну,
бесконечно открытая рана,
превращая слюну
огнедышащей пасти багряной
в длинный, липкий рассказ,
в паутину нехоженой чащи —
распаляется пасть,
просыпается голос горящий.
Всё в сугробы уйдёт
невесомым узором еловым,
всё оденется в лёд,
но оттает и вырастет снова.
+
Начинает темнеть,
темнота, тишина и берлога,
тёмен, тёмен медведь,
тёмен ангел, ушедший от Бога
в ледовитую тьму,
где поёт под ногами валежник —
про лесную тюрьму,
про избушку на лапах медвежьих,
про сбежавший острог
лубяная поёт плащаница;
я присел на пенёк,
я хочу одного — помолиться
И так далее. Дождь кончился. Московские жители могут меня проверить: сейчас пятое мая, ночь-утро, начало третьего, и дождь кончился. Сейчас будет разбавлен заключительный каггорд — а утром будет последний разговорд с тобой, мой товарищ, перед твоим последним отъездом из Питера на чужбину. У вас сегодня снег, град и плюс один. Но это ничего. Это проходит. Ты — и вы, уважаемые читатели — вы все будете очень сильно и верно смеяться, но, написав эти слова, я услышал, как ночной мой дождь начался снова и припустил ещё сильней, чем раньше.
1
прошли май и июнь, июль заканчивается, но всё осталось на месте, ничего не забылось. Всё остаётся и живёт, трёхмерное время крепко держит в себе нас и наши события. Жизнь прекрасна — если, конечно, понимать под жизнью светлые лица людей, свеженаписанные стихи, цветение левкоя и шорохи ночного багульника. Чтобы не утруждать читателей новыми сюжетными коллизиями, я в третий и четвёртый раз расскажу о том, как мы с Денисом и Олей были в гостях у Саши и Немы, а на следующий день пошли в Дарвиновский музей. Началось всё с того, что проехали мы втроём через весь город на очень разбитой машине с говорливым водителем. У входа в подъезд стояла многочисленная пьяная урла, которая — как знакомо! здравствуй, прошлое! здравствуй, родной город! — зло пробормотала какое-то оскорбление мне в спину. Мы вошли в подъезд, и зло кончилось, как и не начиналось. Ребята жили и живут в старом доме с высокими потолками. Высокие потолки, знаем мы, для Кургана большая редкость. А мне нравятся высокие потолки; потолки других форматов моя клаустрофобия не любит. Всю жизнь приходится мысленно поднимать свои и чужие потолки. Но у Саши и Немы потолки были и есть высокие, в самый раз. На праздник мы прибыли первыми, второй пришла знаменитая именинница: в очередной раз поздравляю я тебя задним числом с днём рождения, Муха. В предыдущем рассказе написано, что одежда твоя была красной, хотя иллюстрация (ты в синей футболке) и доказывает обратное. Всё же я остановился бы на версии о том, что ты была в красном платье. Чуть позже — после того как Денис познакомился с Немой, после того как мы выпили винных блюд и спели громких песен — пришли Саша Зуев и Сергей Родионов. Пока они ищут, куда сесть, садятся, наливают в стаканы и накладывают в тарелки, я объясню смысл красного платья. Всё краснело, всё кровавело у меня в глазах этим памятным вечером. Дело в том, что своё я, видимо, практически отпил. Лимит здоровья исчерпан. Поэтому, хоть и был я весел и смел, хоть и пел я свои и чужие рок-песни, внутренние процессы шли вразрез с этим весельем. Я начал пить ровно полжизни назад. Думаю, пороху хватит ещё на пару лет, не больше. И скажу честно, я был бы очень рад окончить жизнь абсолютным трезвенником. Посмотрите на алкашей. Эти люди бОльшую часть жизни проводят в нетрезвом состоянии. Это не круто. Трудно понимать такой биоритм — и вдвойне, втройне, вдесятерне трудно понимать его, когда пьяное бытие перестаёт давать даже мало-мальский культурный выхлоп, когда человек становится похожим на пьющее водку растение. Всем нам известно огромное количество таких людей, уже умерших и ещё живых, которые просто пьют, не задавая себе прочих заданий. Просто пьют и всё. Тыкать пальцем, конечно, не будем. Но это безумие с большой буквы — тлеть, тлеть и умереть в луже собственной блевотины, не оставив по себе никакой другой памяти. «Да ты знал его! Игорем звали. Ну, который блевотиной-то захлебнулся!» Эти соображения полыхают в голове, как красное платье. Я смеюсь, я пою, я наливаю и не закусываю. Я горю. Я полыхаю, как красное платье. Я пью кислое вино, и каждый новый глоток становится новым куплетом желудочной боли. Селезёнка почти не работает. Немеет левая рука. Цепенеет левое полушарие. Давайте скорее петь и веселиться, друзья-товарищи, давайте играть на гитаре, покуда левая рука окончательно не отсохла, покуда жива ещё лучшая половинка мозга.
If you're goin' to San Francisco
Be sure to wear some flowers in your hair
If you're goin' to San Francisco
You're gonna meet some gentle people there
For those who come to San Francisco
Summertime will be a love-in there
In the streets of San Francisco
Gentle people with flowers in their hair
All across the nation
Such a strange vibration
People in motion
There's a whole generation
With a new explanation
People in motion, people in motion
For those who come to San Francisco
Be sure to wear some flowers in your hair
If you come to San Francisco
Summertime will be a love-in there
Разговор о религии был красным, как горячая вода. Впоследствии мы встретились с Сергеем Родионовым при других обстоятельствах — на пивной лужайке Чистопрудного бульвара, закончившейся в «ОГИ» — и я понял, что он прекрасный человек, каких мало. Но тогда, у Сани и Немы, мы чего-то там такое заспорили. Денис на следующий день спросил: «Какой спор? Я что-то никакого спора не слышал». Может, и вправду не было никакого спора, а, Сергей? Может, и он приснился мне, как ложно-красное псевдоплатье Мухи? Голова треснула и загудела, заговорила, словно Царь-колокол. Спорить не хочется. Накануне дня рождения Муха приняла крещение. Вот она, вот она, знаменитая фотография трамвайного талона с крестообразной перфорацией. Мне такие талоны уже не нужны — я и так знаю, что чудеса существуют. Стоит на миг забыть о них, как они тут же напоминают о себе — то голосом боли в селезёнке, то голосом приехавшего с чужбины друга, то плачущей иконой, то белым павлином и чёрным волком чудеса пытаются прорваться сквозь наше глухонемое упрямство. Если человек не верит в чудеса, его жизнь беспросветна и уныла, как жизнь растения, пьющего водку. Тут чудесным литературно-художественным образом ночь превратилась в утро, и мы, взяв за руки проснувшихся детей — Семёна, Тимофея, Степана, — пошли в Дарвиновский музей. Теория Дарвина — одно из самых величайших преступлений против мировой гармонии. «Посмотри: ты произошёл от этих страшных зверей. Питекантроп и ты — одно и то же лицо. Твой дедушка — макака. Твой прадедушка — гиббон. Да и сам ты, признаться, не окончательное звено в цепи бесконечных превращений. Придёт срок — и homo sapiens мутирует в такую пышнохвостую зверюгу, что мало не покажется никому. Ну а Бога — нет. Как и бессмертной души. Реально только вот это вот всё — вот это ужасное, безумное и чёрное, о чём я только что сказал». Нет, дорогие товарищи. Чуду верить я могу, а чьему-то ночному кошмару — не получится, никак не получится. Человеку моей души и моего сердца трудно поверить даже в то, что люди произошли от белых павлинов или от чёрных волков. Что люди произошли от белой вороны. Но это всё равно как-то логичнее и правильнее, нежели жуткая доктрина Дарвина. Миллиарды лет в бесконечном космосе не было ничего кроме плесени. Миллиарды лет одна плесень сменяла другую, чтобы в итоге стать прямоходящей обезьяной. Миллиарды лет во вселенной не было поцелуев и стихотворений. Нет, товарищи, это лапша на уши. Семён, Тимофей, Степан, смотрите на это как на развлекательную кунсткамеру и не принимайте дремучего ужаса за чистую монету. Вот мы и снова в зале чёрно-белых зверей. Белый павлин сложил хвост и навсегда отвернулся к стене, чёрный волк оскалился и замер, белая ворона взмахнула тяжёлыми от нафталина крыльями и улетела в зал мёртвых насекомых. Стаи чёрных и белых голубей, кроликов, собак, белок, колонков, рысей, оленей, львов смотрели на нас острыми и страшными стеклянными пуговицами — и видели глубоко, и разглядывали мерцающую в красных человеческих недрах бессмертную душу, о которой смолчал Дарвин. Звери умирают всерьёз, насовсем, навечно. А человек — полярно наоборот: не умирает никогда. На этой оптимистической ноте я прощаюсь с вами и самим собой, друзья. Ранним московским вечером я приду домой и напишу вторую часть этой истории. Отчего ж не написать? За долгие месяцы сомнений и тягостных раздумий автор основательно освоил ряд тем и сюжетных линий — дружеская вечерняя встреча на квартире Саши и Немы, поход трёх друзей и трёх детей в Дарвиновский музей, написание стихотворения «Дни майской прозы» в начале мая 2003 года и др. — поэтому есть мнение, что дальнейшая работа автора по более детальному рассмотрению этих фабульных узлов небольшого участка жизни будет, безусловно, представлять немалый интерес для всех тех, кто интересуется литературой. Мне, перечитавшему только что написанное, кажется, что сквозь пелену летней жары май видится лучше, чем виделся он непосредственно из мая. Детали уходят, и их, разумеется, жалко, но любовь и дружба не деваются никуда. Улетучиться может только разбавленный надвое кагор. И он действительно исчез из нашей огромной жизни, пролившись майским дождём и высохнув с сегодняшнему утру
2
так, значит, на чём мы там остановились? Итак: Денис приехал в Москву и мы втроём поехали в гости к Саше и Неме. Нема и Денис при встрече немного волновались, потому что это была их первая встреча. Но первоначальное смущение быстро покинуло их, потому что все мы — простые, открытые и совершенно обычные люди, чуждые лишних мыслей и негативных эмоций по отношению к ближнему. Тем, кто дружен, не страшны тревоги, нам любые твОроги — творО-О-ги, нам любые твОроги — ТворО-Оги, ла-ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-лай-ла, ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-лай-ла, ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-лай-ла, ла-ла-ла, е-е-е-е-е! Пам-па-ба-бам-ба-ба-бам-па-ба-баааам, пам-па-ба-бам-ба-ба-бам-па-ба-баааам. Голос быстрого опьянения дрожит, как осиновый лист, смысловая стремнина бурлит и пенится, несёт несчастный листок по своему хотению. Несчастное состояние пьяного ума напоминает бурю в стакане воды. Пьяная голова — это ужасно. Рано или поздно водочная практика превращает человека в растение. А с растением разговор короткий: сорвать его — и в огонь, в левкоевую преисподнюю, из которой нет людям возврата. Я так не хочу умереть. Я хочу умереть в рай, а не в ад. И всем вам до единого желаю того же самого, дорогие друзья. Если вам ещё не надоело читать одно и то же, я продолжу писать сочинение на заданную тему. Подарив Мухе подарки, мы быстро опьянели и стали вспоминать общих друзей. С большим удовольствием возник в нашем разговоре Михаил Ходаревский — друг Мухи, Дениса, Немы, Сани, Оли, крёстный Семёна, человек с нечеловеческим прошлым и невообразимым будущим. Все знают, кто такой Миша. «Мишкин деньрождения был, короче, и мы потом вышли во двор, а там уже ночь, дождь идёт, и ты качаешься на качелях в белой рубашке и читаешь громко стихи», — чем плохо это воспоминание, друг Саня? А я помню, как Миша привёл меня к тебе в гости лет пятнадцать назад, и там сидел исполнитель по имени Пан Власов, который рассказывал что-то про песню ‘Hey Joe’ и протирал очки краем собственного носка — куда он делся, этот человек, Саня? Я никогда его больше не видел. Вообще, конечно, страшноват этот спецэффект бытия — ты случайно видишь человека пять минут и потом никогда его больше не встречаешь. Мне по первости было не по себе в метро: каждое утро мимо тебя плывут и уплывают в чёрное небытие несколько тысяч человек. Но потом привыкаешь даже к такому. Чем дальше в лес, тем глуше звук, тем дискретнее мир художественного слова, тем элементарнее частицы речи. Ла-ла-ла-ла-ла-ла, ду-ду-ду, тра-та-та, па-па-па. Разговаривать мы уже не можем. Пора ехать. С трудом встаём из-за стола, с трудом надеваем свою взрослую обувь, с огромным трудом едем домой через весь город. Вот мы и дома. Спокойной ночи и доброго утра, Оля и Денис. Пора вставать, пора брать в горсти Семёна, Тимофея и Степана, пора в Дарвиновский. Одно название, конечно, что музей. По-настоящему это — кладбище несуществующих животных. В самом деле, кто поверит в существование каменной плесени, питекантропа, белого павлина или чёрного волка? Советская власть создала грандиозное шоу из персонального безумия британского исследователя. Кстати, Дарвиновский — второй по величине в мире после аналогичного музея на родине Дарвина. Или даже больше его — и крупнейший в мире. Дедушка учёного по имени Эразм был поэтом-натуралистом и писал поэмы о мировой эволюции. Я никогда не смог бы написать стихотворение с рифмой к слову «эволюция». Но есть одно, посвящённое внуку Эразма Дарвина: http://www.poezia.ru/article.php?sid=12002. Без слова «эволюция». Зато с белым павлином. Мёртвые звери сидели на своих ветках, камнях, холмиках, пригорках, в спиртовых колбах, мелких лужицах и квадратных аквариумах и смотрели на меня так внимательно, словно приготовились записывать словарный диктант. Карась и ланцетник пишут спиртом, лягушка и морская звезда пишут чистым спиртом, младенец шимпанзе и куриный эмбрион пишут чистым белым спиртом — а белый павлин пишет сухой искусственной веткой багульника, и его невидимый диктант достоин отметки «хорошо». Волк-меланист пишет когтями прямо по земле. Он — отличник звериной школы. Пройдя следующий зал, мы встретили медведя, в котором Денис Грачёв без труда разглядел своё отражение. Диктант, написанный медведем, выглядит примерно так: «...Небо молится льдом и холодной стеклянной тревогой, вышел из лесу дом, он идёт неизвестной дорогой по ночной тишине, по солёным оконным узорам, зверь растаял на пне, возвращение будет нескорым. Вдох, ещё один вдох, грудь тесна, как еловая клетка, время падает в мох первым снегом — бесшумно и редко. Толку нет, что иду: лес окошек с меня не спускает, на живую слюду ожидания лёд намерзает, под покровом стекла, в тишине золочёных багетов ждут-пождут зеркала, фотографии, автопортреты, лишь иконы не ждут возвращения тени звериной. Небо, озеро, пруд, затекли ледяные картины. Лапы, ноги, коньки, лубяные охотничьи лыжи вышли в русло реки, я себя в отражениях вижу: по вечерней воде не собрать косолапые тени. Темнота, и везде хороводы моих отражений. Из осенних могил проступили следы человека: он уже заходил в эту дважды застывшую реку. След на снежном песке остаётся, не плача, не тая. Смерть сидит в туеске и смеётся, как девочка злая: обманула! Живу! С пирожками! В тепле и неволе! Слёзы прячут траву, прячут чащу и чистое поле под кисельной струёй, под мерцающим млечным обрывом; лес — за плотной хвоёй: все смеются, все сыты и живы. Сыплет, сыплет песок. Мир усох в кровяную коросту. Тесен, как туесок, тёмный дом из пахучей берёсты для того, кто сбежал от портрета, глядящего зверем, от озёр и зеркал, кто блуждает, как сказочный терем, и шагает в киот в ожидании полной развязки — и войти не даёт злой ребёнок, не верящий в сказки», — ну и далее, нескончаемо далее продолжался медвежий диктант, а мы между тем вышли из музея, пришли домой, поговорили, простились и разъехались на целых два с лишним месяца. Денис приедет в Россию в конце июля, выпьет со мной вина, прочитает первую, ночную часть этого рассказа и скажет утром: «Ладно, Саня, иди на работу, а я посижу у тебя, попишу прозу. Давно я что-то своей прозы не писал». И вот я на работе, он — дома, но прозу пишут все: и невидимые инфузории, и окаменевшие папоротники, и бабочки-капустницы, и кролики-альбиносы, и динозавры из крашеного картона, и зубы мамонта, и портрет Дарвина на стене, и добрый дедушка Эразм, и бабушка-смотритель за музейной тишиной. Мы все пишем прозу, имея в виду поэзию. Что такое проза? Проза — это стихи.
проснёшься ночью тёмною,
проснёшься синей полночью,
весенней ночью белою
и станешь, кем захочется:
рогатым месяцем,
луною ясною,
кудрявым облаком,
а я приду, как скажешь ты,
а я приду, как скажешь ты,
и тихо лягу около,
и стану, чем захочется:
рогатым месяцем,
луною белою,
кудрявым облаком,
горячим шёпотом,
горячим шёпотом
Это называется «Песня превращение» и написано для Оли восемь с половиной лет назад. Писать без любви, жить без любви, любить без любви — невозможно. Дарвиновский музей предлагает схему, исключающую любовь. Ешь, производи потомство и убивай, чтобы не быть убитым. Стань австралопитеком и не парься. При всём моём уважении к точным наукам я решительно мотаю кино назад и снова оказываюсь на кухне у Сани и Немы — там, где мы с Немой и Олей поём «Песню превращение». И всем нам, певцам и слушателям, хорошо, так хорошо, что впору закончить это повествование порцией слезоточивого газа — разрежённого словесного воздуха, состоящего из неделимых частиц любви и дружбы: я б е с к о н е ч н о р а д , ч т о д р у ж у с в а м и , Н е м а , М у х а , Д е н и с , С а н я , С е р г е й , я л ю б л ю т е б я , О л я , б о л ь ш е ж и з н и , м ы в с е г д а б у д е м в м е с т е , м ы в с е г д а б у д е м с ч а с т л и в ы и д а ж е с м е р т ь н е р а з л у ч и т н а с , п о т о м у ч т о у л ю д е й н е б ы в а е т с м е р т и