Слово | Март 2004 | |
Москва | Александр СалангинЖивет и работает в Москве |
Похожи они сейчас в воспоминании его на икону Всех Святых,
только у каждого есть что-то в лице, что искажает задуманный
образ и заставляет от него глаза отвести. Словно писал Всех Святых безумный иконописец, в середине работы заменивший пособье в работе — пост и молитву — пьянством и диким разгулом.
С. Клычков «Сахарный немец»
Мой младший брат живет не в Москве, а в городе, где мы оба родились и выросли — областном центре on the dark side of the Urals с говорящим именем Курган. В начале года брата признали виновным в изнасиловании и посадили в тюрьму на пять лет.
По словам самого брата (которого, вопреки решению суда, мне хочется называть потерпевшим), получилось не так, как должно было по его планам получиться. А именно: он пошёл к отцу девушки (которую, вопреки решению суда, мне называть потерпевшей не хочется) и завёл разговор о женитьбе. В ответной речи будущий истец (кажется, так это называется?) заявил, что не желает счастья своей дочери, «как и матери её не желал», и сделает всё, чтобы не допустить этого самого счастья. А «взаимное согласие сторон» его мало интересует. Подобные дела — проблема усугублялась тем, что девушка немного не дотягивала по возрасту до совершеннолетия по нашему законодательству — всегда пахнут компенсацией за моральный ущерб, а кому не захочется поживиться таким прекрасным, лёгким и при этом вполне законным способом?
В своей жизни мне ни разу не приходилось подмазывать госучреждения взятками. Даже от армии меня в своё время освободило вполне честное — а не симулированное — душевное расстройство. Поэтому и в данной ситуации никто не побежал с кучей денег к следователю или судье. Или к «потерпевшей стороне». Хотя с этой стороной были разговоры — обычные, человеческие. Ведь всегда до последнего веришь в хорошее: сюжет изменится, люди поймут, что происходит, люди заберут заявление, сыграется сама собой весёлая свадьба Не сработало. По наущению папы дочка попросила закрытого слушания. После оглашения приговора потерпевшая сторона неприкрыто ликовала. Шутка ли, целых двадцать тысяч рублей морального ущерба! В Зауралье, где зарплата часто исчисляется в трёхзначных цифрах, это хорошие деньги! Брат сел, мама с сестрой стали носить передачи. С карантина в зону его перевели 14 февраля, в Валентинов день. (Это знаменательное событие совпало с первым его сознательным мужским юбилеем — двадцатилетием. Однако душещипательной фактологии уже набилось под завязку. Надо стараться быть сдержанней.)
В конце февраля я приехал из Москвы на долгосрочное свидание.
Город не изменился. Если я выходил из дома ранним утром, не затоптанный ещё уличный снег густо пестрел красными точками. Встречая кого-нибудь в глубокой курганской ночи, обязательно получаешь кулаком в нос, это я хорошо помню. Единственное место, где получалось быть живым и дышать воздухом — древняя, из пятидесятых ещё, мраморная скульптура напротив здания ФСБ: две девушки читают книгу. (Сюжет, конечно, нереальный, так в Кургане не бывает.) Но и здесь догоняло кровавое отточие. Хотелось скорее в тюрьму, к брату.
Тюрьма началась как очень, очень тёмное помещение, набитое грустными людьми. Они пришли, как и мы, на долгосрочное, и стояли в ожидании. Когда начали заводить, одного из мужчин — чьего-то отца — не пустили: «Где прописка?». Моя мама, тоже получившая документ нового образца накануне и тоже не успевшая поставить печать в ЖЭКе, была пропущена. Причина — забытая мной в паспорте московская пресс-карта. Здесь это работает.
Прежде чем мы окажемся на территории зоны n1, я должен перескочить с пятого на десятое и вкратце изложить мою концепцию русского миропорядка. Ведь невозможно предположить, что реальность огромного православного материка не имеет обоснования. Идея предельно традиционна. Итак: чтобы спастись, надо страдать. Страны, живущие благополучно, не имеют благодати. Находясь на вершине социально-экономической стабильности, народ забывает о Боге. Русские страдают — и потому имеют шанс наследовать вечную жизнь. Увеличение страданий увеличивает эту возможность. Россия выдерживает только такую концепцию бытия. Другого оправдания происходящему в России быть не может. Заявляю это, как человек, родившийся и проживший четверть века в городе c говорящим именем Курган.
Теперь можно заходить внутрь.
Сквозь сложный прозрачный лабиринт крашеных в цвет тошноты решёток просматривалось всё. Милиционеры смотрели на нас. (Массовка от Пьера-Паоло Пазолини: дюжина статистов непрофессионально пялится в камеру. Наверное, для них мы являли ещё более неказистое зрелище.) Сдав документы и пройдя лабиринт, все оказались в длинном узком коридоре, от которого влево отходили комнаты — такие же узкие и почти такие же длинные, как коридор. Совершенно литературная иррациональность интерьера усугубила тоску. Брат всё не шёл. Разогрев еду на огромной, как в логове у сказочного людоеда, плите, мы сели ждать, и ждали два часа. Из комнат, куда заключённых отцов, сынов и мужей уже привели, доносились рыдания: дочки-матери встречали оступившихся кормильцев. В прочих, и в нашей тоже, молчали. Пытаясь погасить разыгравшийся было приступ клаустрофобии (это заболевание сидит в каждом из нас — и рвётся наружу в экстренных случаях), я встал на подоконник, чтобы посмотреть в окно — стекло было закрашено белой краской, но наверху оставалась узкая полоска неба — и увидел, как решётчатый лабиринт выходит из КПП и змеем вьётся по заснеженной зоне. Бараки, уходящие за горизонт (я так и не увидел, где они кончаются), довершали картину. Не зная, куда деваться от этой жути, я вышел в коридор. Навстречу мне радостно шёл брат.
Сеющий ветер пожнёт бурю. Поэтому рассказы о тюремной медицине, о рационе питания заключённых и о силовых развлечениях охраны не найдут себе выхода на этих страницах. Существует масса текстов, где данные частности описаны в деталях. Лучше от этого не стал никто. Об ужасах и тяготах я старался перестать думать сразу после того, как брат начал рассказ, поначалу ошпаривший мой рассудок. Молодость спасает, думал я. Беспечная юность способна пережить не только армию, но и тюрьму. Истории брата о быте (на маму было больно смотреть) перемежались внезапными репликами по поводу последних блокбастеров, увиденных непосредственно перед арестом, и на сердце у меня становилось немного легче: почти детская бестолковость и неумение обобщать сослужат службу; человек не сломается. Да и статья перестала быть опасной: за изнасилование здесь сидит примерно каждый третий. Отцы невест, видать, пошли падкие на компенсацию ущерба, своего не пропустят. Обидно только, что сроки у незадавшихся женихов такие несуразные. Если подумать, столько же получает крепкий государственник, укравший миллиард. Да и то условно получает. Впрочем, обо всём этом думать совсем не хотелось.
Посреди разговора зашёл дневальный маленького роста с бегающими, но добрыми глазами. Суть его монолога свелась к тому, что у него есть данные. Это так и называется, «данные». В тюрьме очень много людей, у которых никого нет. И ничего нет. Кроме «данных», то есть, имени и номера барака: такой-то такойтович, отряд такой-то. Передача в тюрьму на одного человека принимается раз в полтора месяца или около того и имеет строго задокументированный лимит по весу и ассортименту. А этим людям никто ничего никогда не принесёт. Вот чужие матери и используют их данные, шлют одну посылку сыну, а другую оформляют на имя такого-то такойтовича. Который потом (после того как банка сгущённого молока, мешочек с луком и несколько пачек сигарет и чая пройдут все этапы большого пути) делится с сыном той, что посылала. Только имя и номер барака. Брат рассказал про двух близнецов-сирот из глухого района, которые убили быка, гнавшегося за ними по всей деревне. Хозяйка животного засадила совсем молодых парней, нищих и ничьих, в тюрьму. (Наверное, тоже следствие этой новой идеи — мечты народной о компенсации за моральный ущерб!) Мы записали данные неизвестных нам людей, дневальный попросил пирожок, съел его и ушёл. Он ещё несколько раз вернётся, но о нём довольно.
Спустился вечер, вместе с вечером ночь, печаль и страх за сохранность рассудка. Мама сильно устала и заснула, а я не мог. Я снова вышел в коридор. Вдруг ярким вечерним пятном в конце коридора бросилось мне в глазаЕ вы не сможете догадаться, что это было. Пытаться бессмысленно. Слишком неожиданно и слишком страшно. Как же я раньше этого не заметил. Все знают, что такое тюремное искусство. Человеку, сидящему в неволе годы и годы, свойственны занятия декоративно-прикладным художеством, живописью, татуировкой. Так вот, в конце коридора, над входом в людоедскую кухню висело творение местного автора — копия «Мадонны Литта». Это было кульминацией тюремных суток: ярко выписанное и чудовищно деформированное, как на полотнах Сутина, женское лицо и младенец с похожим на клюв ртом смотрели на меня из темноты огромными нарисованными глазами. Зачем в этом марсианском лабиринте люди? Кто кого перевоспитывает этой картиной, чья душа очищается, жарясь на людоедской плите? «Хуже мне уже не будет, сейчас хуже всего», — завертелись в голове колёса странного успокоения. Может быть, в тот момент со мной что-нибудь произошло, может быть, я сошёл с ума, ничего не заметив. Наружу это вышло глубоким вздохом, троекратно прошелестевшим по чуткому к звукам тюремному коридору. На вздох из дальней комнаты выглянуло чьё-то сонное лицо, зевнуло и скрылось.
Ночь прошла в блуждании по коридору — тупо, из конца в конец, сигарета за сигаретой, не смотреть на картину. При этом, не понимая, чего больше бояться, коридора или камеры (действительно, какая уж там комната!), я оставил дверь в неё открытой. Я уснул на пару часов под утро, вздрогнув напоследок от сирены и голоса, объявившего воспитательному учреждению подъём.
В полусне я услышал, что посетителей выводят. Эту процедуру лучше не пропускать — открывают раз или два в сутки, всё остальное время ты такой же заключённый, как и все остальные. Мама осталась на вторые двадцать четыре часа, а мне надо было на поезд. Короткое, чтобы не спятить, прощание, ожидание конвоя, долгая процедура выхода из лабиринта, рейсовый автобус со спокойно едущими домой тружениками тюрьмы — всё происходило в полусне. Проснуться удалось только в поезде. В длинном узком коридоре купейного вагона, от которого влево отходили комнаты, узнавалось что-то из недавно пережитого. Тюремный кошмар, однажды начавшись, уже никогда не покинет сна.
Постскриптум. Самое безопасное разрешение для драматической ситуации — превратить её в набор слов. Борхес уверял, что пишет только для того чтобы не сойти с ума. Моё дело было начато там, продолжено в купе поезда «Курган-Москва», окончено здесь. «Там» получило кавычки и стало стихотворением.
Курган
I
цветист и красен воздух разговоров
в краю прозрачном, где полжизни не был;
холодным маком зреет тихий город,
чья речь невнятна и небезопасна:
цветок, шурша, слагает рифмы в вазу
стеклянно опрокинутого неба,
и строки снега в уличных рассказах
зияют многоточиями: красным.
II
Спеши, непродолжительная повесть
о городе развалин и надгробий,
попробуй растопить студёный пояс,
границу царства снов и отражений,
где всё как будто спрятано под землю
и медленно живёт в её утробе,
где звуки одинаковые дремлют,
и тишина приводит их в движенье.
III
Над Зауральем закипают слёзы,
цветы и звёзды зимнего восхода.
Плывут по небу маки, астры, розы,
плывут тюльпаны, флоксы и герани.
Красивый строй разбавлен облаками,
и пятна красной кровли с дымоходом
парят, как лепестки, в воздушной яме.
Подтаял снег на красных крышах зданий.
IV
Квартиры заключённых пахнут чаем,
густым и грустным чаем из параши,
и гулкий голос горя не читаем
за пеленой отбоев и побоев.
В янтарной бездне чайных церемоний
безжалостно краснеет слово Russia,
живущее теплом блевотной вони
и пряной мутью мочевых помоев.
V
Узоры к стёклам намертво пристали
увековечив морок подворотни.
На обороте ледяной медали
остановилась белая картина.
Из подворотни хлынула усталость
холодной взвесью сумерек субботних,
и сыпь снежинок, обмерев, осталась
в стеклянной чешуе оконной льдины.
VI
Я ничего не вижу, кроме стужи,
безумия, зимы и беспросвета;
короткий месяц, замерзают лужи,
зима звенит коротким белым нервом.
Декабрь, январь, февраль, растут сугробы,
пороша мчит вперёд, в весну и в лето;
тот месяц, полный льда и снежной злобы,
последним был — но снова будет первым.
VII
Две девушки и мраморная книга
втроём убереглись от превращений.
Февраль обильно сыплет миг за мигом,
но статуи не делаются выше.
Сквозь слёзы различим стеклянный купол,
укрывший ослепительные тени.
Багрового цветка горячий рупор
льёт музыку, и плач почти не слышен.
VIII
Сместилась власть и, первым же указом
порвав покровы спящего Тобола,
вторым свела всех зауральцев сразу
креститься битым льдом и снежной кашей.
Пошёл, рекой пошёл народ креститься!
единым телом — жидким, жалким, голым —
ушёл под лёд, и снежные страницы
спокойно потекли на север, дальше.
IX
Сместилась власть, и жители исчезли,
оставив город мраморным фигурам —
двум девушкам, застывшим в вечном кресле
за чтением рассказов белоснежных.
Живой курган уходит без возврата.
Прощай; душа скользнула тенью хмурой
по окнам и вокзальным циферблатам,
по лицам статуй, неживых и нежных.
X
«Томится дно распахнутой могилы,
томится дно, и некому засыпать», —
подумалось, но мысли тут же смыло
потоком слов опасных, слов невнятных.
Заплакали открытые могилы
и смерть пришла на их сухие всхлипы,
и эхо бесконечное поплыло
по мраморному небу в жарких пятнах.
XI
..................................................................................................
..................................................................................................
..................................................................................................
..................................................................................................
..................................................................................................
..................................................................................................
..................................................................................................
..................................................................................................
L
Я протянул тяжёлую добычу
в заплаканное зеркало вагона
(цветы, рубином налитые, бычьи,
опаловые, снежные, воловьи).
Я обещал Казанскому вокзалу
не приближаться к рельсам монотонным,
забыть слова, которые сказала
мне улица, пропитанная кровью
Что-то изменилось? Да, изменилось. Вернувшись, я попробовал выдержать Великий Пост, я стараюсь чаще ходить в православную церковь и давать милостыню нищим. Потому что русская жизнь, сгустившаяся в тех февральских сутках, может стать другой лишь посредством чуда. Вдохнуть жизнь в тюремный список с «Мадонны Литта» можно только молитвой и слезами перед Елеусой с иконы Феофана Грека. Россия выдерживает только такую концепцию реальности. Я искал альтернативную и не нашёл её.
Пора написать слово «Вывод», подчеркнуть, поставить двоеточие и повторить сказанное выше в сжатой, доступной, афористичной форме. Но тюремный срок, фабула, кусок прозы ещё не вступили в финальную фазу. Отрезок зауральского бытия длиной в несколько печальных месяцев лежит передо мной и норовит рассказаться дальше. Однако я, как нерадивый читатель, отвожу глаза от неразрешившейся коллизии. Мне кажется, я сознательно не пытаюсь поверить в то, что всё это правда.
...............................................................................................................................