на главную

Рифмы

Июль 2005
Москва

Николай АндрюшкинНиколай Андрюшкин

Живет и работает в Москве
 

Вряд ли жизнь мою можно назвать биографией — скорее, географией. Пространство и время сопряжены в ней настолько, что оторвать их друг от друга не возможно. Дело даже не в местах, в которые меня волей судеб заносит, но и в характере моей жизни в этих местах: занятия, люди, работы, пейзажи, помещения — все это вызывает во мне чувство непрерывного движения, потока. Поэтому и в текстах люблю чтобы что-то двигалось. Редко на риторику скатываюсь — сюжеты пишу — все равно о чем, лишь бы сюжеты были и страсти и персонажи — все как положено.

Коротко по сути вопроса:
Родился в Омске 26 лет назад. Волею родительского авантюризма через год с небольшим после момента рождения переселился в с. Лесниково, Курганской области (это там где теперь КГСХА, почти ровесница моя, кстати, я даже пуповину ее знаю — старая бетономешалка у реки, если не сломали ее окончательно). На стройках Академии и в окрестных лесах, а так же в поездах между Омском, Челябинском, Златоустом и Уфой прошли мои детство и отрочество.

К 23-м созрел для того, чтобы двинуться дальше. Двинулся. Теперь большую часть времени живу в Москве, иногда в Киеве и том же Кургане... Однажды даже восемь часов в Харькове прожил. А вот в Питер никак выбраться не могу.

Поэтом я был лет от 14 до 18, наверное. От окончания той эпохи осталось две дурных привычки – курить начал, и стихи писать продолжаю. Стихов же как таковых оттуда не осталось. С тех пор, как был поэтом, сменил изрядное количество занятий. Торговал всякой дрянью в роде гербалайфа, не долго, правда. Агитатором был на выборах, разнорабочим и сторожем на КМЗ, журналистом у В.В. Портнягиа – лучший мой начальник, таким и остался до сей поры. Поклон передавайте. Таким в Москву уехал.

С тех пор работал в консалтинге – таким же страшным и противным словам учился, сайты и ювелирку продавал, начальником даже был одно время. Еще помнится, энциклопедии узбекам и корейцам на черкизовском рынке впаривал. Чем теперь занимаюсь – в трех словах и рассказать не получится. Скорее всего, созреваю для чего-то глобального. В общем, точку ставить рано. Обо всем последующем позже как-нибудь расскажу, при новых публикациях.

Да, пользуясь случаем, отдельное спасибо отцу – главному учителю и в жизни и в творчестве. И В.В.Потанину, конечно. И еще, фотографировал меня Коля Белобородов, когда я еще журналистом был. Не очень с тех пор изменился.

Кубики

О Свифте

Кружили, ноя, гули веры,
смотрели на воду понуро
и падали, теряя перья,
туда, где ветры лили путы.

***

Настанет свет, а утро кончится,
и день откроет счет грехам.
Как прокаженный с колокольчиком,
в тумане заблудился храм.

***

Лось выбежал из леса, запыхавшись,
упал в траву мохнатой мордой длинной.
В какую книгу запихаешь
восторг лосиный!

***

В плошке пруда русалки
в липовые пятерни
ловят китайскими палочками
рисовинку луны.

***

Мои миры лежат в кармане,
соприкасаются, гремят,
и я машу двумя руками,
а кажется, что четырьмя.

Дневник

*

Тишина. Даже сердца не слышится.
Только вой тишины, пронзительный вой,
и дрожит непослушная мышца
под тяжелой моей головой.

Был вчера четвертован и выброшен
предпоследний безрадостный день,
и пунцовые сумерки вишнями
осыпались на сонных людей.

Напевая банальный мотивчик,
я сижу, завершаю дневник:
Есть великая жажда величия,
и, наверное, в ней я велик.

*

Луна горит не в двадцать,
скажем, в пару ватт.
Но все подряд готовы рассмеяться,
как и заплакать рады все подряд.
Не общество, а так — собранье душ —
все слишком близки,
так, что во рты вошедши, пунш
из носа в нос течет. Изыски
понять одним другого невозможны.
Все — как одно, и малые поймут, зачем
слова тревожны.
И воск стекает по свече. И пот по коже.

*

Я изможден и измочален,
а я стою еще в начале,
и если мой итог печален,
шагаю твердо к окончанью.
И что б слова ни означали,
я их не пел, я их кричал:
Врача, черт побери, врача! —
о, врач, лечи мои печали —
моя душа не горяча!
И врач бежит меня венчать
с семью ночами-палачами,
с семью могильными червями,
с семью своими дочерями,
в семью начал и окончаний.
Брачуюсь нем и обличаем.
Бросаюсь в долгое Сейчас.

*

Окно не делит. За неделей день
на каждый час бездельем расписан.
Надсадно дождь стоит в воде,
уйдя ногами в сад, который снизу.

Поврозь дома и взгляд куда ни брось, —
стучится ветер, языками цокая —
в окно, в глаза, и слышно сквозь:
Пустите, я побью ему лицо!

Но стекла охраняют мой уют,
похожий на тоскливое сиротство.
Стоят часы — идут. И я стою,
стеклом и цоканьем зажат со всех сторон.

*

Бежать, скорей бежать из этих мест,
доколе хватит ног, покуда ноги есть,
пока конклав несостоявшихся невест
тебя не измотал.
А там — не выдаст бог, свинья не съест —
пусть ищут ветра — наложить арест
и обязать. На тыщи верст окрест
судьба тобою занята.

*

... И как только услышишь: сыграют отбой,
ты поймешь, все что нужно ты носишь с собой.
Остается лишь тронуться в путь и бежать, —
в мире много вещей, чтоб себя обнажать.
В мире много того, что откроешь лишь ты —
Каждый день будет днем воплощенной мечты.

И пусть взгляды людей,
с прямотою гвоздей,
отрезвляют тебя на бегу.
Этот стыд, эту боль
отметет алкоголь —
перед ним ты навеки в долгу.

Сто попутных ветров. Тыщи встречных ветров.
Города. Мостовые с камнями голов.
Запыленные прахом подгнивших стволов,
тропы связаны хитро — не видно узлов.
Вдоль дорог — миллион человечьих ловцов.
Против рек — миллион утонувших пловцов.
На троих дураков — миллион подлецов.
мудрецы и шаманы начал и концов.

и не верь, что когда-нибудь ты добежишь,
если ты добежал — это время для лжи.

Если кончился бег, значит мертв человек.
Если кончился бег, значит мертв человек...

Грусти

Парадоксы чувств и пространства

Чудесный день. Он приблизительно такой же,
как много лет назад, однако ныне
все запахи: волос, дыханья, кожи,
мне кажутся родными, но иными.

Мы повторяемся, как свечи в зеркалах,
поставленных одно другому против.
Я знаю, ты давно меня звала,
не обретя еще ни голоса, ни плоти.

И вот теперь я у тебя в руках,
а ты — в моих и смотришь извне.
Твои глаза, им далеко сверкать,
как звездам до пределов наших жизней.

И как звезда еще приносит свет,
меж тем давным-давно погаснув,
я долго буду жить в тебе, над всем
собой уже не властный.

Но это пусть Бог весть, какая часть
тебе запомнится во всем моем лице.
Огонь широк, но коротка свеча —
часть иногда бывает больше целого.

Тёплые дома

...На улице страшней. Как лоскуток атласный
под иглами в руках неутомимых швей,
идешь под дождь, неистовый, неласковый.
И холодно и зябко человеку.

Так славно, если есть куда пойти,
нести приветы, извиненья, просьбы
и тихо-тихо, очень, очень тихо
шептать ответы на ненужные вопросы.

Потом молчать и дать простор глазам
сказать о том, чего в словах не скажешь,
а уходя, на память завязать
ладони за ее спиной и даже

коснуться мягких губ. Потом уйти,
потом и дождь заботливой тоскою
прольется, но мешают суета
и вечный страх кого-то зря обеспокоить.

Письмо с холодком

Ты сидишь, cпрядая буквы,
вяжешь теплые слова,
оттопыриваешь губки —
каждый звук поцеловать.

Шерстяные эти строчки
мягки, нежны и пушисты.
В круглых петлях ровный почерк
заплетет покой души.

Ты сидишь уже заполночь,
мягкий свет тебя облек.
Напиши еще, напомнись,
всю себя ввяжи в листок,

чтобы им одним я грелся
долгой северною ночью,
чтобы я сидел и грезил —
в теплых грезах ночь короче.

Навяжи мне письмецо,
вышей тонкое "целую".
Пусть тебе приснится сон,
как, тобой согрет, горю.

Истерика

Родная, Земля повернулась и стала.
Закончилось время — ни ночи, ни дня.
И если бы ты далеко не блистала,
боюсь, пустота бы сожрала меня.

Мне грустно, Родная, тоскливо, я вою
условные ночи и дни напролет.
Теряюсь совсем, не дружу с головой,
и важно — не верю, что это пройдет.

Срываюсь, беснуюсь, ругаюсь с другими,
хотя понимаю — вина их ничтожна.
Я гибну, Родная... Но разве я гибну,
ужели и мертвому гибнуть возможно?

Сижу и в прошедшем копаюсь, как скаред, —
выискиваю — чем же я озолотился.
Своими большими, больными руками
ищу тебя — нет! Нашел и забылся.

Сижу, успокоенный образом только,
одним откровеньем, но счастлив безмерно.
За шторами свет — задерну шторы,
за дверью жизнь — запираю двери.

Дела незначительны, люди противны...
А впрочем, я делаю то, что обязан,
но в путах тупой ежедневной рутины
тобою одной я действительно связан

и с прошлым, и с будущим, и с настоящим...

А впрочем, я что-то чрезмерно болтлив
о чувствах — они лишь приправа к нашей
телесной любви.

Послание на...

Пишу тебе с Юга. Весна наступает.
Туземки меха позакинули дальше.
Со мной же колдует жестокая память —
я глубже в зиме, чем от меня она дальше.

Я холода жажду, сугробов и звезд,
колючих — таких, какие зимой.
Оставшийся здесь, я теперь не опознан
как сын ее, бодрой весенней землею.

Но близко весна. Знаешь в этих широтах
живя, становлюсь бестолков и рассеян.
Хожу, бормоча тебе письма, и шепот
ко мне привлекает толпы туземок.

Уходя уходи

"Прости, но не приходи ко мне больше." —
Семь слов, прозвучавших с верностью стали.
Бежали часы, напрягаясь все больше,
и стали.

Твой бедный диван — соучастник и недруг,
скрипучий, как эскадрон колесниц,
в последний раз скрипнул, отметя победу,
и стих. Понеслись

слова оправданий, таких же нелепых,
таких же пустых, как полночный восток.
Я был ещё здесь, но я здесь уже не был —
в стенах твоих комнат селилось потом.

Но так не бывает! Ведь чувства остались!
Какой в этом смысл? Очнись, это бред!
Часы разбежались, бежали и стали,
споткнувшись в три слова: "Не верю тебе!"

Роза

Этот цветок возможно разложить
на то, что его и то, что украдено.
Вот капля росы, которая по нему бежит,
существовала сверху и туда же придет обратно.

Вот запах — не он присущ цветку, отнюдь,
и когда последний окажется в урне,
запах будет запомнен, и запах будет
возвращать этот день в новой архитектуре.

Зелень взята от солнца, красное — от сердца.
Шипы напоминают, что боль возможна.
Ствол и листья, когда роза разденется,
уйдут вместе с ней тоже.

Теперь вернём это все обратно, добавим ветер,
добавим все оставшееся в прошлом — улицы,
добавим кофе, музыку, сумрак, отметим
наши глаза, в которых они остаются.

Будем помнить, будем сюда возвращаться,
новые пути к знакомым местам проложим.
Предмет переменчив, предмет не способен скончаться,
если — мы, он будет-таки продолжен.

Вот он цветок. Он уже через день завянет.
Впрочем, думаю, мы проживем не дольше —
Вы станете новой, и я изменюсь вслед за Вами,
а став другим, я конечно умру. Вы тоже.

Вокзалы

Я думаю о том, что Вы сказали,
но не слова приходят даже — их обрывки.
Я помню, Вы стояли на вокзале
и исчезали медленно в толпе.
Да, ящик несгораемый, в который
вложив, не извлечешь, засим одни убытки
колеса мне считают нараспев.
И вечер тёмен за вагонной шторой.

*

Под стук колес, под мерный стук колес...
Банально — не банально, что мне в этом!..
Несу к тебе любовь, несу... принес
и жду, что ты ответишь, но молчу.
А ты? — Ты не спешишь с ответом.
Соври! Скажи, что любишь — я поверю!
Молчишь. И больно мне,
как больно может быть лучу,
придавленному закрывающейся дверью.

***

Марина, теперь Вы далече,
а я здесь, пока.
На Ваши хрупкие плечи
легли тяжело облака.

Смерть не достойна речи,
покуда она не близка —
всякий из нас отмечен,
но упрямо ждет звонка.

Я знаю, и я не вечен —
не долее сквозняка.
Уже на мне заверчена
петля языка.

Слово желает встречи —
мы встретимся. Вы далека,
я здесь, но небо примет наши речи,
как ручьи, принимает река.

Картинки

О блеске

Блестит, сверкает вода, лучами
швыряется от волны к волне.
Руками ударю, и закачались
бегом, вокруг и опять ко мне.
Поверхность блестящая прыгает в глазки,
как собачонка от голода ласковая
хвостом по бокам стучит, скулит, заискивая.

Слабо так поведешь веком,
обналича собачьи печали,
посмотришь в псовьи глаза-ночи.
А вы замечали,
что матовость цвет в глубину волочит?
Обескуражены вы и сбиты с толку,
ждавший увидеть от слез блестящие
глаза собачьи,
увидите тянущее настоящее,
которое вы от себя прячете.

Кинетесь прочь вдоль улиц руками маша,
"Чур меня, чур!" — проорете в ночь...
И будет метаться теню душа
от стены к стене... глубокая очень...

Дождь

Как трусил слезливый дождик,
засыпал за ворот.
Серый пошленький художник
мазал у ворот —
на смурных промокших лицах
рисовал гримасы,
сферы серых глаз в таблицах
кровеносных трасс.
Он наклеивал на щеки
неестественные блестки.
Мокли холстяные щелки
меж промасленных полос.
Все казалось необычным
и немножко глупым.
Жестом будничным, привычным
взмахи тучи выколупывал
в плоскости холста...

Он устал...
Поднял глаз, сощурил, глянул —
где рябины кисти бросили,
повстречал он взгляд лукавый
ясеневой осени.

***

У кабаков глухие ночи
стоят, безмолвны и раздеты,
а рядом, в пьяной муке корчась,
из окон выпадает свет.

И дальше вдоль уснувших улиц
он, спотыкаясь в каждой яме,
забыв одеться и обуться,
идет, сверкает фонарями.

***

Мысль утекает, как витой шнурок,
свернув воображенье парусом,
туда, где солнца апельсинов с кожурой
едят задумчивые страусы.

***

Дом подбородок выпятил —
бельма окон по небу водить.

Синие веки глаз навыкате
тянет крыльца кадык.

Смотрит небо непостоянное,
точно как Вы хотела…

А рядом стояла ель-несмеяна,
близость, которой он выхотел.

***

Местами тишина уже пришла,
как боль зубная.
Народ бежит. Его душа
лежит, зевая.

В восторге, вламываясь всюду,
шумит прохлада.
Цветы запрятаны в посуду уже
из сада.

Ушли плоды, и только листья
оплакали потерю.
Земля кричит: все повторится!
но ей не верят.

Всё. Все конечны. Есть итог всему.
Молчи рассудок!
И мы уйдем, когда найдут
для нас посуду.

Сомнамбулическая лирика

Семь дней

Разбив стекло воображенья,
продлятся тени на версту,
и сон, уткнувшись в пустоту,
предрасположит век смеженье,
посеет мрак, забытие
и сядет, ожидая всходов
напрасно, потому что в тех
таится холод.

Запляшет на слепом зрачке
какой-то профиль, обретя
из формы суть, из сути имя,
и имя будет — человек,
неименованный родными.
Я здесь один. Я — демиург.
Мои законы строят башни,
а промеж ними день вчерашний
бредет без рук.

Вот здесь возделан будет сад
руками каждых новых суток,
и те же тени испестрят
средь листьев каждый промежуток.
Вот здесь ручей омоет корни.
Тут, тут и тут — здесь птицы будут
грустить ночами, спорить в будни.
С тенями спорить.

Здесь будет место винограду,
а в замке полон погреб вин,
и каждая из них — неправда
в одной из половин.
В искусстве пить вину должна быть мера,
в ней истину искать смешно.
Здесь будут собираться звери.
И я увидел — это хорошо.

Должно быть, нужно оставаться одному,
наверно, это иногда полезно.
Вот только, скоро свет, и тени посему
обратно под стекло полезли.
Открыл глаза — вокруг так много окон,
и в каждом скрыться чей-то сон спешит.
Встречая свет, стоит в тиши
день одинокий.

Страшный сад

На улице темно. На лицах фонарей
стоит ночная скорбь, бездушна и легка.
На улицу выходят садовые деревья,
и языки теней горят у них в руках.

Сегодня все уснуло, остановилось время,
и мерно спит листва, по ветру просыпаясь.
А воинство дерев, безмирно и немеряно,
шагает по телам его в арканах сквозняка.

Ночами люди спят, чтобы не видеть звезд.
Лишь те, кто влюблены, способные не спать,
приходят в страшный сад, смотреть высокий воздух,
где молятся деревья созвездиям распятий.

Баллада

Всё спит. Дома стоят как воры —
на них давно сгорели шапки —
квадратные глаза завеся шторами,
стоят в снегу коленями, не шатки.
Луна блестит, как круп лошадки,
которую украсть должны и сгинуть.
Темно в полях. Покой ругают шавки.
И так приятно пахнет дымом.

Мороз шуршит, укутавшись в меха
лесов, в седеющей сквозь ночь ушанке.
Ночь неподкупна и глуха, —
ревнивый страж порядка и мещанка,
уздечку держит в узкие перчатки.
Крадется сон по зыбким льдинам,
жонглируя небесными свечами —
от них приятно пахнет дымом.

Сочельник. Из уснувших стражей
клубится пар и виснет над плечами.
Никто не ждёт, но знают — будет кража,
об этом очень многие читали,
однако нет на лицах их печали,
поскольку истинные воры — невидимки.
Дома стоят такие, как в начале.
Луну украли. Пахнет дымом.

Вальс

Костлявая любовь до времени приходит —
по-над корою мозга заскачет сердца клюв,
трагически согнется ступенчатая хорда,
шепнет: Любовь приходит, и я ее люблю.

Под соло этих трех тугая плоть взовьется
и понесет по залам, расталкивая вещи,
гримасы их сойдутся улыбчивым лицом,
и сумрак потеплеет, казавшийся зловещим.

Коснемся узкой полосы,
междутелесного пространства,
сожмём до писка пустоты
объем среди ладоней
и с каждым тактом разрешим
телам друг в друге растворяться,
пока в единстве не утонем...

Порежет сумрак теплый луч,
лизнёт по мебелям и интерьерной коликой
застынет, шевельнув волос чалму
на голове костлявого любовника.

Гость

Покидает миг огромный
наше теплое жилище.
Он идет своей истомой,
бессеребренник и нищий.

Влазит он в чужие домы,
стопами следя в передних,
и идет своей истомой,
равный первым и последним.

Если ты его приветишь,
он попросит кружку чая,
он тебе расскажет вещи
очень страшные, скучая.

Но когда он выйдет утром,
затворив твой дом в покое,
ты увидишь — смотрит утварь
комнат лицами в пустое.

Страх он полнит, он как рыцарь
собирает деньги сказок,
он сует сырое рыло
даже там, где сам не влазит.

Что его разгонит — солнце —
выглянет в твою обитель.
Страх уснет, но вновь проснется,
каждой ночи тело видеть.

***

Не нарушайте круга одиночества псовьего.
Только взгляните в глаза и, раздавлены болью их,
споткнитесь на полувзгляде и на полуслове,
и, бросив свои долу, шагайте в тоске чужих.

А отмеряв положенное, в уют погрузив ноги,
вспомните: ночь на улице крошит фонарями лед.
Отчаянье и романтика – преодолев робость,
выйти облаять небо, клубами пара стуча в небосвод.

И когда погруженный в полночную дрему
город упрячет пятерни улиц в карманы дворов,
Выйдите и услышите – красив и изломан
высится голос воя и лижет луны ребро.

Станьте на четвереньки, гляньте – по вертикали
ноты снега повисли от земли до звезды.
И прорастите воем: словно струну палец,
боль щипнет натянутый от самого сердца язык.

Коробочка

Я кратен Сократу в том, что
мудрость люблю в других.
От собственной было бы тошно,
но жаль, что есть дураки.
*
Я пьян. Судьбу свою лелея
среди плывущих силуэтов,
как яблоко кривого Галилея,
лечу с прямой Пизанской башни в Лету.
*
Я загнан в круге. Сердце бьется бешено.
Стучит, стучит, стучит по лапам снег.
Земля качается и бьется, как подвешенная
за волосы теней, изрядно облысев.
*
Я в поисках очередных уловок
облагородить человеческую грязь,
гляжу, как гильзы сигарет летят, дымясь,
послав патрон в затылок часу новому.
*
Я покупаю жизнь не дешево.
Я нищ и на одно рассчитываю:
валюта мыслимого прошлого
как раз пойдет на счет прожитого.
*
Я – комната. Мне кажется, внутри
ни огонька. Где нет огня – нет тени.
Там воздух крив.
Вошедшие сюда, уйдут не теми.
*
Я рискую остаться глухим
к мятежам театральных афиш.
Я рискую, шагая по улице,
считать этажи и шаги.
Если это случится, значит,
где-то близко лента финиша –
цинк карниза, а через миг
коснусь асфальтом щеки.

Корзинка

Элегия

Коля, Коля, Коля-Кольчик,
по тебе отплакал дождь вечерний.
Там, где были твои очи —
ныне копошатся черви,

кровь твоя деревья кормит...
Роя почву,
пробивается сквозь холмик
колокольчик.

Дым

Вы замечали, как дым эластичен и тонок?
Он разливается вверх, где ветер надтреснуто
воет, и выше за оным
тянет свою хаотичную песню.

Голод пространства снаружи, и голод внутри вас.
Голод, он тянет пресытиться всем и рассеяться,
чтобы взлететь. Если это вам не открылось,
то загляните в моё некрасивое сердце.

Ближе. Войдите, и вы не услышите стука —
здесь, где душа, тут пустынно — достаточно места для чувств.
Дым сочится в далёкий от выхода угол,
в этом углу я обычно лечу.

Ветру поётся. Сегодня мой угол забыт.
И недостаток в других я чувствую — если
песня летит, нужен другой — наступить
на горло мятущейся песне.

Знаете, ныне я понял, что где-то не близко
придет осознанье, что век достаточно краток.
И если летишь, — должен помнить о риске
падать. Взлетев — обязательно падать.

Падать уметь — это тоже искусство для редких.
Рухнувший должен быть чувства полёта лишен.
Встретив пространство, открыть непослушные веки,
помня одно — жить гораздо как хорошо...

Вышли. Теперь обязательно вытрите ноги —
грязь сердца чужого способна пристать навсегда.
Жизнь без души — проблема для всех теологий,
которые вам не способны страшнее представить места.

Ветер ушел, его песенка спета.
Дыма лишь запах еле-еле заметен.
Знаете, ныне минуло такое столетье,
где утвердился один незамеченный некто.

Снеги

Снеги вяжут сети светом
на закланье тучных туш.
Солнце и луна дуэтом
дуют в спины черных луж.

Рябь бежит гусиной кожей
по растоптанной воде.
Мокрый снег рисует рожи
в бузиновой бороде.

Ясень, мыслями срастясь
над аллеей убеленной,
тянет, словно виски, страсть
из-под зябнущих влюблённых.

Снеги, накидав на плечи
сети, стягивают туже:
Поддавайтесь, станьте легче.
Ближе станьте. Мягче. Ну же...

Снеги кружат безобразье,
комкая разумный лепет.

Горизонт в сети, разиня, —
солнце льнёт — светило любит...

Одиноко скуку празднуя,
снеги окнам губы лепят.

Рондо

Свет и весна просыпаются поутру
нотой сладкой, неверным аккордом.
Сон вытекает в ноздри, густ.
Бодрые ноги мчатся по городу.

Ворот распахнут. В усы и бороду —
не седина, но блужданье уст.
Минус шляпа и шарф, плюс
свет и весна.

Ветер стремится, бежит, по роду
своих занятий не деля породу —
толкается равно и в торс, и в бюст.
Ему — свидетелю всех искусств —
вручают годы
свет и весну.

Страх

Зачем мы ищем счастья в жизни,
когда нам счастье жить дано?
Среди плевел его зерно
восходит к каждой новой тризне,
и показавшийся росток
даёт причину веселиться,
ведь всякий жив лишь от того,
что смерти до смерти боится.

Зачем тоска в глазах чужих
не тронет сердца и не много
в другом мы видим черт от Бога,
который только нами жив?
За каждым глазом, в сердце каждом
страх ищет места, приютиться —
найдет легко, нашедши, ляжет,
где всякий всякого боится.

Зачем из множества речей
пленит нас та, что непонятней? —
затем, чтоб холодно и внятно
произнести своё "зачем".
Но Бог молчит. Бог — пустота,
и тот, кто хочет с ним мириться,
научится любить, устав,
что каждый сам себя боится.

Ночами не приходит сон —
всё кажется, что ходит кто-то, —
все видится его лицо,
и слышен едкий запах пота.
Закрой глаза, и — ничего —
и здесь ему легко гостится.
И всяк боится лишь того,
что страха своего боится.

Мифы

Норд Верд

Прогнали волки солнце. Пусто. Холод.
Не хватит птице перьев — смерть писать.
Валькирии поют, с их заунывным хором
перекликаются вороньи голоса.

Горячее дымящееся мясо
лежит в снегах, снега лежат, не тая.
И небеса, перо и пух разбрасывая,
стремительно на север пролетают.

Вдали еще горят огни в домах —
там все тепло, а здесь все остывает,
и видимо, совсем не многим ведома
случившаяся ныне посевная.

Земля нема, она неимет сраму,
она не спросит: кто достоин, кто не стоит,
она не слёзами, она водой сыра,
и был не прав поэт — земля не стонет.

И если по прошествии зимы,
она еще не встретится со мной —
возрадуюсь. В знак новых посевных
несутся волки за луной.

Новый свет

Ковбой Тезей бежит за бычьей головой, —
в руке клубок, подмышкой свод законов.
За лабиринтом — прерия. Закат таков,
каков бывает бык — заколот.

Высоко к солнцу небоскребов крыши
от лабиринтов улиц вверх восходят,
настолько тесно, что, поднявшись выше,
мы никого там не находим.

Плодородие

Вот-вот и новый бледный серп предстанет
у основанья Южного Креста.
Огромный молот сжат семью перстами
и вознесен — преткнется сталь о сталь.

Но мерные удары не заглушат.
И прозвучит: Зачем меня оставил!
Свершилось. Как предсказано, заблудшим
свободный выбор смерти предоставлен.

*
Уж полночь близится, а Парки все слепы.
Пусты, безлюдны, мрачны ныне парки.
Тор, молот вознеся, стоит. Серпы
в шести руках ударницы-доярки.

Загадочная воля их свела
в одном порыве, в семимильном шаге.
Они бегут, по миру разослать
депешу о победе над вещами.

О радости делить, о торжестве труда,
об исключительной посредственности каждого.
Они бегут, они бегут туда,
куда другие ходят шагом.

Пейзаж не изменяется и боги
не двигаются с места ни на столько.
Но весть летит, летит сама собою.
Они бегут, на месте крепко стоя.

***

Как сердце, ясли росли содержимым,
по стенам толпуты мрака раздав.
И где-то в разметанных листьях инжира
пригвозжена накрест болела звезда.

И не было в городе страха приятней,
и не было ужаса небу родней.
Пришли распоясать последнее платье,
и ветви склонились до самых корней.

***

Я – лазутчик за стенами сосен.
Небо, что лежит на самых кронах,
видит – города людей возносят
трубы к стенам хвойного Иерихона.

Дерева пытают, щекоча ветвями.
Красота – судья, я – обвиняемый.
Тянет, ах, как сильно она тянет
сразу во все стороны меня.

Попытка сказать нечто...

ПлаКат

Давайте поплачем над палачами
полчаса лучшие после обеда —
полчища плачей, накрыты плащами,
пусть мимо проедут.

Если бы не дыбы, не топоры,
если бы не эшафоты
их работы,
где бы мы отыскали источник веры,
как бы узнал и ты — кто ты?

Исповедальные стоны оглохнут,
лень фонари тревог обесточит,
если у них руки отсохнут.
Руки палачьи слезами намочим.

А вы пробовали?

Удавлюсь на телефонном проводе —
на голосе телефонистки.
И ее звучные проповеди
мне покажутся близкими.

"На бис!" — заревете, безлицые,
скомкав рожи в последнем "просим".
А вы пробовали удавиться
на собственном голосе?

Моллюски

Я встретил улитку, сказав:
Мир вашему дому!
Улитка вынула из-за пазухи камень
и ответила.
Вместе смеялись —
улитка с рогами,
я с ней ------- в голове.
Нас делит лишь время,
Которого нет для нас,
беззаботно смеющихся -------- мы умерли.

Вода

Кидаю монеты слов
в воду глаз.
В надежде вернуться сюда снова.
Понимаю —
Это до первых слез.
Не войти дважды,
не выйдя единожды.
Бросаюсь очертя голову,
плыву по течению.
Нимб.

Муха

по вертикали. По стеклу. По вертикали
стекла. Потом на подоконник. Снова.
И о стекло. О вертикаль стекла. Стекали
следы воды, смывая со стекла.
Без слова —
опять туда. Там за стеклом мороз,
а здесь тепло, но тут нет горизонта.
Шесть лапок, два крыла и нос.
В стекле — вода и воздуха пузырь.
Глаза. На сетке глаз — стекло. И в сотый
раз опять — стекло. На улицу без зонта!
под снег с дождём. Вода в стекле. И что-то
бьёт о стекло. О вертикаль. Изо рта
течет слюна и капает с углов.
И голый сумрак, голое пространство.
Поднявшись, зажужжать и тяжело
в стекло ударить

Рисуночек

Какая красота! Дырявой ночи зонт.
Луна остра, что можно уколоться.
Туман. Ивняк. Русалок гарнизон
расселся на биваке у колодца.

Издалека доносится "Ку-ку" —
деревья прыгнули вокруг, удивлены.
А я стою и глаз свой берегу,
чтобы не выколоть об острие луны.

Простота и пустота

Я к простоте питаю зависть,
она тогда незаменима,
когда Творец тугую завязь
небес звездами семенит.

И мы тогда не ждем, не просим, —
сидим спокойно там, где сели.
А боги воду в ситах носят,
совсем не думая о цели.

Основной вывод

Дефлоративный восход.
Постменструальный закат.
Между ними — фаллосы растительности.
В этом промежутке — две ноги горизонта
творится жизнь.
Теперь я знаю,
почему деревья тянутся вверх,
осеменительно высоко,
к лохматой вагине солнца.

***

Невинный флирт тончайшей сигаретой в пальцах,
способных остротой ногтей поспорить
с кухаркиным ножом.
Что привлекательней: хозяйка или дама?
Не беспокойся — в каждой комнате свой стол.
Кому дано понять — с решением не медлит.

***

Родившийся не может быть собой.
Мы входим в мир, как реки входят в море.
И расстаемся с пресноводной жизнью,
приобретя взамен стихию и глубины.
И там в глубинах — тоже жизнь.
И это все тебе принадлежит не менее чем другим.

***

Посмотри на мою жизнь.
Она чище, чем ты видишь ее.
Она чище, чем я сам ее вижу.
Она просто чище, чем ты и я ее знаем.

Это не значит, что пляж песка, исхоженный сотнями влюбленных, стал чище.
Это не значит, что двое идущих вдоль прибоя думают о том же.
О чем думаешь ты, глядя на них?
Чужую жизнь сочинить просто.
Попробуй сочинить свою.
И следовать ей.
Так как ты видишь ее со стороны.

Волна бьет в берег.
Волна все смоет.
Волна поможет забыть.
Волна чересчур быстра, чтобы дать тебе заметить.

Солнце опускается в воду.

***

Плоские истины в мудрых речах.
Сложно сделать вывод.
Соломоново решение – довести до конца.
Пусть мать рыдает.

***

Твоя жизнь не сложилась.
Привет.
Зато моя... моя вполне разложилась.

Час какого животного празднуешь ты сегодня?
Не знаю его, но охотно пожелаю ему здоровья.
Подними и ты свой стакан.
Поставим и третий.
Молчим.

***

Включи ярче свет.
Порви свой белый носовой платок на десять тонких полос.
Я сегодня порезал сердце.
Глубокий порез.
Он кровоточит. Кровь забрызгала твое лицо.
Ничего. Это ничего, я чаще имею дело с твоей кровью.

Десятки испачканных простыней я прячу далеко в шкаф.
Они лежат там давно и будут лежать долго.
Ты выбрасываешь бурые ленты.
Ленты из твоего носового платка.

Не плачь.
Не бойся.
Мое сердце бедно кровью.
Это не надолго.

Соната

Аллегро: La noia

Возможно — паника.
Возможно — лето давит так, что глаза вылазят вон.
Возможно — запах конопляника
со всех сторон.

Но именно сейчас, когда так полон мир,
когда трава стремится выше, —
все, что возможно, растворив,
я ничего не слышу,
я ничего не вижу.

Есть время оглядеться, и еще
есть силы вслушаться.

Расплавленный жарой зрачок
растекся в уши,
течет со щек.

Анданте: Sotto voce

В полях твоих свивают гнезда мыши.
Год движется к зиме, луна — к земле.
И с каждым днем ветра, от поля вышед,
бьют в лица встречных злей.

Ты засыпаешь. Спи. Теперь покой так дорог.
Ремни дорог накрепко привязали
тебя к полям. Твой обморок — не морок,
Он — правда, он глазами

видней, но ты глаза закрой,
попробуй позабыть, что есть ты
такой, какой ты есть, такой,
кому воздастся сном и благо, и возмездье.

Спокойно спи. Пришедший за тобой
спит вместе.

Скерцо: All'erta

Чуть о заре проснется красота,
и чуять выглянут сухие ноздри улиц,
я покажу тебе прекрасные места,
куда солдаты повседневности вернулись.

Нет в их домах ни звезд, ни перевязей.
Они пришли без рук, без ног, без мыслей.
Зато теперь они богаче разве
на юность, из которой рано вышли.

Ее плоды теперь другие рвут —
калитка сада чаяний распахнута.
Бог помощь им проснуться поутру
без крика, без кошмарных снов, без страха.

Бог помощь и тебе, грядущий знахарь.
Я слышу — ты идешь. Я напрягаю слух.

Финал: Regno al rialto

Я скроюсь от тебя в дому слепых,
где бытие определяется размахом
рук. И если что-то вспыхнет
помимо сердца, я узнаю запах.

Но не спасусь. И бог с ним. Я сейчас
готовлю трость, поводыря-собаку,
ем при свечах, свихнулся на очках,
пытаюсь обрести способность плакать.

Потом ослепну, — это точно знаю.
Но долго буду жить. Я видел много,
настолько, что пора не доверять глазам.
Давно пора ходить и трогать,
чтоб мир стал идеально осязаем.
Надеюсь, это все мне выйдет Богом.

Ты

Не знаю, каким наградить тебя именем.
Ты слишком обща, на беду мою.
Напишу на бумажках много имен — какую выну,
прочту и такое имя тебе придумаю.
*
Ты ходишь на высоких каблуках.
Сегодня вечером скользко —
зима.
Звук каблуков будет стучать
о стены и окна домов
и сыпаться мелким ветром.
Ты поскользнёшься и упадешь,
разбив лицо о лёд.
Я буду тем, кто найдет тебя плачущей.
Как мне приятны твои
горькие кровью губы,
солёные теплые глаза.
Маленькая, ты ходишь на высоких каблуках.

*
Твой дом стоит на распутье —
под ним сходятся все дороги.
К тебе идут автомобили и автобусы;
идут длинные платья, каблуки, стройные ноги;
дождь и снег, в зависимости от сезона;
на полке — часы.
Когда-нибудь приду и я,
неизбежен.
Стук сердца.

*
Ты приручила время одичавшее,
привыкнув, что стремиться не к чему,
и заводной железный попугайчик
твое запястье охватил доверчиво.

Когда тебе взгрустнется, он молчит.
Когда ты весела, клюет твое пшено.
С ним ласки бесполезны, а споры незначительны.
В нем всё завершено.
*
Ты — декоративный пол, я — прикладной.

Я — часть твоего гардероба —
во мне есть ровно столько тепла,
сколько остается от твоего тела, как
в перчатке,
когда, сняв на морозе, видишь —
она застывает в форме пальцев.

Мне нужно принадлежать...

Веки Вия

Глава 1: Бестужев

Благодаренье Богу, я остался жив,
и новый день укажет, где я нужен.
Так, кое-что из вечных тем решив,
я, как однажды говорил Бестужев,
склоняясь к горькой правде, сладкой лжи
не убегу — мол, все могло быть хуже.
Потом еще —"В ладонях голову держи
потуже
и понимай: ты жив.
Эй! кто там? — принесите ужин!"

Представим как могло все обернуться.
Здесь вариантов много. Первый — я
мог запросто чуть раньше отвернуться,
но думаю, что, взгляд переведя,
я встретил бы тебя же, милый Люци, —
по сути, все они — твоя родня.
Бестужев машет с улицы,
в мое окно лицо свое подняв, —
кричит: "Оставь их — сами разберутся!"
И я ему в ответ: "Дождись меня!" —
Уходят мы — опять напьются.

Я и Бестужев — мы оставили меня в покое,
осталась пустота.
И стало так свободно, так легко.
И стало так.

*
— Послушай, — говорит, жуя пирог, —
нет ничего прекраснее на свете,
чем выставить все мысли за порог
и навредить бессмысленной диете, —
доел пирог. —
Что толку нам в тебе — анахорете?
Все мыслями живешь, а чувства гонишь — вот итог —
тебя измучили и те, и эти.
А жизнь проста — вот Бог, а вот порок,
и между ними только дети. —
Смеюсь — пророк.

— Тебе-то что? — ты волен, ты один,
способен выбирать, во что поверить,
а я же сам себе не господин,
по сути, разницы — камзолы и ливреи —
а всё холопья. Как там, погоди,
когда-то исхитрились сочинить евреи:
Господь один...
Эй, ты! — открой-ка шире двери —
зови шутов, а впрочем, погоди...
Послушай, я в одном сейчас уверен —
что если что-то будет впереди,
то это будет смерть, по меньшей мере...
Веди!..

Наутро получил письмо Бестужева:
"Mon cher ami, не виделись лет пять.
Вечор полвечера натужно
пытался в памяти лицо твоё искать
и не нашел. Вот ужас!
Сел писать. А что писать? —
ты сам, меня не хуже,
знаком с событиями. Небеса
оставь, зову тебя на ужин —
увидишь сам.
А не захочешь — для тебя же хуже —
сиди себе, умней и прокисай.
Скажу одно — ты нужен."
И этого довольно — я спешу,
не временя.
И феерия чувств, и мыслей шум
наполнили меня.

*
— Да, между нас, как трупы средь деревьев,
уже лежат два века.
Ты знаешь, долго я не мог поверить,
что жизнь продолжит человека,
когда за мной закроет двери.
Я полагал, что я являюсь верхом
возможного, когда себя измерив
и взвесив, определил — я веха,
к которой мир шагал. Теперь я,
хоть это говорю для смеха,
стою пред очи вечности растерян.

— А всё, возможно, потому что
я был бездетен.
Ведь, это в их глазах живет грядущее,
и заглянув однажды в очи эти,
увидишь стройную цепочку душ,
которую Господь вослед тебе начертит.
И вот чего, смеяться будешь,
боятся черти.
Вот так перед тобой отец и муж.

— А ты что? — неужели не скучал? —
Как так два дня? — ах да, я забываю,
что ты — не человек, но лишь мечта,
и если бы дорога времени назад была,
я б был твоей мечтой. Но все тщета.
Что толку говорить о небесах? —
равно что волоса себе считать.
А ты что думаешь?.. Подумай сам,
Господь сказал: удел счастливых — нищета,
поэтому айда в леса...
Эй ты, неси скорей счета!

Я понял, что чем чаще вспоминаешь
события, которых след простыл,
тем меньше в них той прелести, что раньше —
тем очевиднее они, но менее чисты.
Так каждый день, оставшийся вчерашним,
сегодняшними смыслами пестрит,
а от того отнюдь не краше —
от прошлого — рога, копыта и хвосты
(за то, что всуе вспоминаю ваше,
мой милый черт, меня простите).
Бестужева застал я в экипаже
летящим прочь из светской суеты.

Теперь я сам пришел — незваный гость.
Хозяин рад.
Но что-то в его взгляде разбрелось —
безумный взгляд.

*
— Да, филистеры боятся пространства.
И я стал таким же. Не мне заявлять
о том, что свобода, равенство, братство
для всякого нужно. Мне кажется, зря
Корона с симпатией смотрит во Францию —
она далека нам, как звездам земля,
хотя потому бы, что если уж браться,
то первое дело — смерть короля
императрице вряд ли понравится.

— Послушай, я понял — свобода не там, где
есть выбор, где нищ и бездомен
ты волен мотаться по миру годами,
искать откровений во всяческом вздоре.
И как тебе это не надоедает?
Свобода лишь в силе, в способности строить,
чтоб жить, растить, чтоб наесться плодами,
чураться излишеств и выбора, то есть
вокруг себя собственный мир созидать.
Для этого огородиться, готовясь
построить послушное, верное здание,
а мысли, селимые в нем, не за страх, а за совесть
собой исключительно обязать.

— А мир чересчур переполнен подобий —
отнюдь не любая вещь исключительна.
А значит, ценить лишь те, что удобны,
а все остальные совсем исключить.
И здесь ты — хозяин, ты волен, ты дома,
тебе не нужны ни попы, ни врачи.
Так вот где свобода! А прочего кроме,
ты сам себе следствие без всяких причин.
Так отпадает забота о корме.
Зачем ты молчишь? —
ведь раньше умел рассмеяться и вовремя.
Давай, хохочи!

Бестужев заболел, лежит в бреду —
суров, как идол.
И я опять к нему иду,
конец предвидя.

*
— Смотря что значит воля, милый друг,
на сей предмет взглянуть возможно дважды.
Взгляд первый — всё тянуть к себе, второй — себя вокруг,
но не возможно, чтобы правилен был каждый,
а вот какой - решишь не вдруг...

— Я понял, чем животнее тревога,
тем ближе я к себе, тем дальше я от Бога...

— И мертвые глаза, взглянув в глаза живого,
произнесут над нами приговор...

Я повстречал Бестужева во сне.
мне снился маскарад — толпа без лиц,
и чем они сходилися тесней,
тем меньше понимал где верх, где низ.
Я закричал — ответом смех,
я побежал и услыхал "вернись!"
Я обернулся — ветер, ночь и снег,
большое поле, поле без границ.
И он, огромный, смотрит на меня, присев,
и говорит: очнись, мой друг, очнись.

Ловлю себя на мысли: я устал.
Зовет Бестужев:
— Я покажу тебе прекрасные места.
Спеши же! ну же!

*
Бестужев, я могу пойти назад.
Возможно, так распорядились боги,
что я — твой голос, ты — мои глаза,
что вечность сократима в слоге,
а виденному должно исчезать.
Природа, брат, не терпит тавтологий.
Я не хочу, чтоб наши голоса
слились в итоге.

Я думаю, и ты бы не хотел,
хоть мы себя обманываем в мыслях,
что память — лучшее из наших дел.
Но память — памятью, жизнь — жизнью.
Ты помнишь эту фразу о воде? —
я думаю, философ не ошибся.
Нам остается звать: о, где вы, годы, где? —
и в страхе о грядущем в гроб ложиться.
А там и памятью не выдастся владеть.

Филипп

В начале...

И ты, не ведомо к кому пришедший,
стоишь, вопросом каверзным ссутулясь.
Я — маленький и круглый, как Суше,
пытаясь вровень говорить, стою на стуле.
Меж нами речь, в правах знакомства узаконясь,
течет, нетороплива, бестолкова,
чем дольше говорим, тем тише речи скорость,
и много мыслей избегают слов.
Потом молчим, и, в поисках достойных тем,
глазами шарим от предмета к новому.
Но впрочем, мы молчим и рады тем,
что дышим ровно.

Когда-то, я теперь забыл когда,
но это было, знаю верно,
ты дверь открыл, там я стоял за дверью,
и ты меня по стуку угадал.
Зашел. Твой дом всегда был полон:
вон на стене рога, под ними посох,
вон — полки, на которых множество вопросов
стоят кривые, ждут поклонов.
Колоны и пилястры так стройны,
должны подчеркивать твою горбатость, —
я бегал среди них, кричал "увы!" —
искал, куда теперь ты спрятался.

И вот ты сам нашел меня.
Но вспоминать о том, что далеко
легко. Гораздо проще многое понять,
чему уж век с лихвой.
И что ж - теперь нам нечего сказать.
Стоим, глазами в интерьеры врезываясь,
теперь нам врут глаза,
но именно вранье нам интересно...
Теперь идем, поскольку вышли.
Я прыгаю, ты согнут, будто сломан.
И мы немы, так в силу сказанного выше,
мы потеряли веру в силу слов.

Но повесть начинается, и в ней
ты более, чем я в природе жив.
Так каждый, приходящий к Сатане,
впервые убеждается в наличии души.

(Детство)

Филипп сидит так, как садятся дети —
как сядется. Но дети не на долго —
их слишком часто увлекают вещи.
Ребенок же стремится вещь разъять,
разбить ее, взглянуть в нутро живое,
потом узнает друга в ней и вот
уж плачет о потере друга.
Филипп же продолжает, сев.

(Жрец)

— Тоскливо, бес. — Сказал Филипп. —
Когда такое дело возникает,
других не ни к тебе, ни к Богу.
Тоска суть пожирание себя —
пожру-пожру, насытясь, успокоюсь.
— Приятный аппетит. — Сказал и удалился.
— На том спасибо. — Замолчал Филипп.

Гость

Филипп заходит в дом, крича хозяйку.
Она, в муке, румяна, руки в боки,
в дверном проёме показалась,
встречая гостя настороженным кивком.

— Ты чёй-та? — спросила, — кто такой?
Филипп бормочет, мол, напиться бы неплохо.
Хозяйка скрылась, вернулась, охватя рукой
бокал пунцовый в беленький горох.

Вода студена — с бороды, да оземь.
Филипп закрыл глаза — заныли зубы.
Хозяйка по столу муку елозит,
гремит посудой.

Филипп проходит в кухню. Чад кругом.
Протягивает кружку, в благодарность
кивает головой, другой
рукой ее руки касаясь.

Она смеётся. Белозубый смех
посередь губ, как тот горох на кружке.
— Садись, — поговорим. — Пришелец, сев,
оправил волосы за уши...

Филипп за полночь встал.
Пошел курить и думал по дороге:
как хорошо, что в мире есть места
подобные, как хорошо, что ноги
заносят иногда в дома
таких вот мягких женских одиночеств.
Остаться бы... Да только вот, сама
навряд ли этого захочет.

А утром он ушел. Она в дорогу собирала,
шутила — ищешь мол, чего — и сам не знаешь.
Он отвернулся, уходя, и взял за правило —
начав беседу, прятать волос за уши.

Новый год

Филипп на новый год, не наряжая ёлки,
сидел один. Уже давно стемнело.
Мороз, пройдя за-под окно, иголки
вонзает в тело.
Филипп молчит, он говорил вчера,
он завтра будет говорить, теперь же
настало время вслушаться. Пора.
Давно пора услышать голос всякой вещи.
Филипп болеет, ему плохо, что один
он год встречает. Год бежит бросками.
И вот, часы, из тех, что впереди,
глядят из-под стекла. Филипп молчит словами.

Но кажется ему, что всё вокруг
ожило и о чём-то повествует.
Вот сходятся предметы, он глядит игру
известную, возможно, только Божеству.
Вот стол! Вот монолог стола:
Я суть основа, я всегда себя превыше.
Ко мне сама судьба свела
людскую жизнь, но я не слышу
себе похвал. На мне родится человек,
повдоль меня живет и, умирая,
находит преткновенье голове
на мне. Филипп кивает.

И тут вступает в разговор кровать:
И правильно! — любая вещь — не мелочь.
Мы больше, чем мы есть и такова
же я — я больше человеческого тела.
Потом раздался шкаф, потом посуда,
потом одежда, книги, тапки, чайник,
потом лекарства, грелка, судно,
и лишь часы теперь молчали.

А что Филипп? — он думал вот о чем:
слова, они ведь — тоже вещи,
они как говорят? — а если мы начнем,
то значит ли, что наши речи вещи?
...Так слово говорит само собой!
И разом смолкли разговоры и дебаты.
Часы двенадцать бьют, и этот бой
не говорит о наступлении новой даты,
он просто обозначил миг, когда ты
стал наконец-то сам собой...

Ортодокс

Они сошлись на том, что Бог един,
но далее их речи разбрелись.
Филипп способен был на многом снизойти —
он знал — движенье к Богу есть движенье вниз.

Другой превосходил его умом —
он рос и рос и так забрался,
что с высоты уже не говорил, орал о Нем,
а вскоре вовсе потерялся.

Филипп глядел, глядел, потом подумал — там,
где чересчур разрежен воздух,
там высота, но красота
находится под звездами.

Трапеза

Филипп зашел обедать. По харчевне
витал спокойный ангел пресыщенья —
один из тех, кого судьба плачевна.
Филипп раскинул очи в помещенье.

Он выбрал стол, как водится, в углу,
чтоб видеть тени всех и не кидать своей,
он знал, что тени больно — на полу
и прислонил свою к стене.
Другие же валялись там и сям,
в надеже не быть стоптанными, а ежели
в них кто-то, чертыхаясь, наступал,
они сминались, комкались, но прежде
на обидчиков влезали
и, отхватив по щиколотку ногу,
безжалостно ее из света вырезали.
Но отпускали понемногу.

Вверху, скрывая головы по плечи,
висел тяжелый дым,
тела с конца другого искалечив.

Темнело. Тени прыгали, хватая за зады.

Итак, был зал утробами уставлен,
и только изредка кривые руки
сквозь дым и тени прорастали
и снова усыхали в звуки.

Филипп успел подумать: Человек!
Тот появился, словно вырос.
Филипп сказал: Стакан воды и чебурек...
обед на вынос.

(Время)

Филипп сидел над умирающим, держа
в своей руке хладеющую руку,
в которой жизнь спокойно отставала от часов.
Филипп подумал: Остается ждать.
Что можем сделать мы, чтоб мерный бег часов замедлить
или хотя бы с жизнью нашей согласить? —
вот именно — сравнять их голоса,
чего, конечно, никогда не будет.
Жизнь стоит многого, пожалуй, что всего.
Ценней же ничего не будет, раз мы живы.

(Любовь)

Филипп не знал любви к определенной вещи.
Его любовь большая облекала
все, что встречал он: воды и деревья,
зверей и птиц, светила дня и ночи,
людей. Она была как воздух,
который вкус и цвет приобретает только
когда в нем преломляются
цвета и ароматы поглощенных им предметов.
И как из воздуха, любой мог брать настолько,
насколько было нужно, из любви,
которую носил в себе Филипп.
Он сам не вездесущ был, но любовь
его повсюду проникала.

При этом он был просто человеком
и сострадал конечности любви,
пришедшей с ним и с ним же отойдущей.
Боялся, что любви вдруг станет меньше,
И так любил — до коль хватало сил…
Но вот – произошло…

Крик

Филипп услышал крик во мраке
и осторожно вышел в ночь.
Возможно, голос пьяной драки,
но кто-то умолял помочь.

Филипп вскочил, земля дрожала
под каблуками и навстречу
летел, скакал прозрачный вечер,
Вонзал невидимые жала.

Филипп стремился: ветер, ветер
стучал в лицо, мелькали тени.
И словно маленькие дети
хватали за ноги растенья.

И каждый шаг, что был исполнен
на взлете силой, ослабляли.
Филипп бежал, но все казалось,
что он еще стоит вначале.

А голос рвался, голос бился,
скакал из высей, падал наземь,
и собирался, и слоился
так, словно был из нитей связан.

И все не рядом…
Он устал.
Из кожи вон неслась душа
навстречу. Отомкнув уста,
Филипп кричал. Кричал, спеша

ответить боли там звучащей…
И крики вдруг слились в один.
Сошлись и стали литься чаще
и чаще попадая в тон.

И тут Филипп проснулся. Дым
Его костра парил над чащей.
И уходил кошмарный сон.

И испарялся день вчерашний.

(Игра)

Филипп однажды сочинил игру:
подбрасывая камни, он считал,
какое время надобится камню, взлететь, сломать направленную силу
и возвратиться к первобытной жизни,
отдавшись снова силе посторонней.
1, 2, 3, 4, 5 ,6, 7…
И в это время, пока камень падал, Филипп пытался песню сочинить.
Ее слова рождались ровно так же, как устремлялся в небо камень:
рывок, полет, и на излете угасанье, и паденье, наконец.
Сопротивление под чужою волей, а потом
стремленье вниз по воле новых сил, таких же посторонних камню.

Но песня получилась грустной, и Филипп
решил: что толку так грустить о камне!
Мы рождены свободными и только
своей свободой можем направлять свои движенья. Если же у нас
не хватит силы, направлять себя не вдоль, но поперек любых усилий
чужих, то пусть мы станем — камни.

Внезапно ветер дунул,
и камень, посланный со всей возможной силой
Филиппа, раньше рухнул наземь,
чем мог бы, не вмешайся в дело ветер.

Филипп кивнул и прочь пошел. Довольный.

***

Ты вышел в поисках судьбы,
вчерашний капитан.
Ты вышел в поисках, забыв –
судьба крадется по пятам.

Ты потерял неделям счет,
твой рацион из хлеба и трески
недавно приобрел еще
какой-то аромат – тоски.

В тавернах сотен городов,
в портах десятков стран
разбросана твоя любовь,
вчерашний капитан.

И вот, корабль твой пришел,
швартов не развязать.
Закат стоит такой большой
в слезящихся глазах.

То соль морей и соль земли
вернулись солью слез.
Не скорость меряешь в узлах,
но собственный склероз.

Сегодня, слыша голос птиц,
плотней окно закрыл
и, на подушку рухнув ниц,
ты осознал – приплыл.

Вперед прошли почти века,
теперь живешь назад.
Не нужно веки размыкать,
чтобы видели глаза.

Там позади твоих зрачков
гораздо шире мир.

Ноябрь 2005

 

Хостинг от uCoz